29.11.2016
Рыцарь российского реализма
Мнения
Хотите знать больше о глобальной политике?
Подписывайтесь на нашу рассылку
Дмитрий Новиков

Заместитель руководителя департамента международных отношений Национального исследовательского университета «Высшая школа экономики», ведущий научный сотрудник Института Китая и современной Азии РАН.

История знает не так много людей, чей моральный и политический авторитет не иссяк после ухода с высших государственных должностей. Еще меньше – тех, к кому продолжали чутко прислушиваться сильные мира сего. Из современных политических мыслителей к таким фигурам относятся бывший государственный секретарь США Генри Киссинджер, раньше в этой роли выступали отец китайского экономического чуда Дэн Сяопин и основатель Сингапура Ли Куан Ю. Евгений Максимович Примаков, безусловно, из той же когорты.

Сегодня о Примакове говорят прежде всего, как о выдающемся государственном и общественном деятеле – премьере, министре, политике. Однако масштаб и разносторонность привели к парадоксу: Примаков-государственный деятель практически затмил Примакова-международника. Между тем, эти две ипостаси неразделимы. Отдавая почести примаковской дипломатии, заложившей основы внешней политики современной России, необходимо анализировать истоки и эволюцию сформированного Примаковым интеллектуального капитала, на котором она строилась. Тем более, что академическая карьера Евгения Максимовича служит уникальной полувековой летописью формирования современной стратегической мысли нашей страны.

У истоков советского реализма

Ретроспективно систему взглядов на международные дела Примакова обычно характеризуют как реалистскую, за ним самим закрепилась репутация стойкого прагматика, отстаивающего примат национальных интересов на мировой арене. Устойчивое восприятие Примакова как крупнейшего представителя реалистской традиции в советско-российском академическом и политическом истеблишменте во многом основывается на его деятельности в качестве руководителя разведки, а впоследствии – министра иностранных дел и премьер-министра. Пребывание Примакова на Смоленской площади и в особенности – символический «разворот над Атлантикой» в марте 1999 г. (уже в качестве главы правительства) наметили глубокий психологический разворот постсоветской России от политики ценностей к политике интересов, а ему самому создали репутацию «русского Киссинджера». Парадоксально, однако, что о концептуальных основах «примаковского реализма», которые сформировались гораздо раньше – в 1970-е гг. (в специфических условиях формального господства марксистко-ленинской идеологии и научного коммунизма) до сих пор написано мало. Это рождает поверхностное, а иногда и искаженное понимание феномена Примакова-международника и сформировавшейся при его участии советско-российской школы международных исследований. А ведь на ее интеллектуальном наследии базируется стратегическое мышление современной России.

Отчасти из-за активного вовлечения Примакова в политическую бурю девяностых его внешнеполитическая философия подверглась сильной мифологизации. Критики, особенно на Западе, нередко сводят ее к некоему утонченному антиамериканизму (если не реваншизму), удовлетворяющему спрос психологически неготовой к принятию «однополярного мира» части российских академических и политических элит. Однако такая трактовка не соответствует истине. Сам Примаков неоднократно отмечал, что «Россия далека от того, чтобы утверждать свое значение в мировых делах через конфронтацию с кем бы то ни было», всегда подчеркивал значение открытого, честного разговора как в международной, так и во внутренней политике. Втягивание в «драку ради драки», без четкого определения стратегических целей Евгений Максимович полагал наихудшим проявлением политической близорукости.

Прагматизм в оценках российских возможностей и интересов, направленность на их утверждение через диалог вызывали уважение и личную симпатию у западных партнеров. Мадлен Олбрайт называла Примакова «непоколебимым защитником национальных интересов своей страны и прагматичным дипломатом», который в то же время «видел новые возможности партнерства для России и Запада после окончания холодной войны». Генри Киссинджер не скупился на высокие оценки, называя Примакова «настоящим патриотом России, который отстаивал интересы своей страны с отвагой, энергией и мудростью, при этом, он проявлял изобретательность в том, чтобы попытаться улучшить отношения с другими государствами, в том числе, что самое главное, с Соединенными Штатами». Трудно найти большее признание, чем высокая оценка от политических визави, с которыми Евгения Максимовича, несмотря на противоречия, связывали теплые дружеские отношения.

Безосновательны более характерные для российского дискурса попытки представить Примакова и некоторых других «старых» международников, составлявших костяк советской, а затем и новой российской внешнеполитической экспертизы, в качестве государственников марксисткой закваски, адаптировавших узкое (по нынешним меркам) мировоззрение и методологию советской академической науки к новым реалиям. Критика Примакова как представителя старой номенклатуры (с неизбежным упоминанием ее отрицательных качеств, особенно – косности и ориентированности на прошлое), никогда не была состоятельной ни в политической – когда начало успешного и во многом спасительного для России премьерства преподносилось едва ли не как коммунистическая реставрация, – ни в академической плоскости.

Наоборот, стремление к дедогматизации науки прошло через всю академическую карьеру Примакова. «Мы прошли в аспирантуре МГУ хорошую марксистскую школу, – отмечал он в своих воспоминаниях. – Позже многие из нас (и я в том числе), не порывая с марксизмом, стали отходить от представлений о нем как о единственной науке, чуть ли не религии». При этом Примаков никогда не стремился отгородиться от советской академической школы и «порвать» с традицией, в рамках которой работал многие десятилетия. «Мы были хорошо теоретически подкованы и имели все основания считать, что нельзя “с водой выплескивать ребенка”. Конечно, марксистские постулаты не могут применяться вне времени и пространства, но этот вывод ни в коей мере не относится к марксистской методологии, которая имеет историческую ценность».

Легкий марксистский флер, особенно при описании Ближнего Востока, всегда оставался частью ироничного примаковского стиля, который мало изменился с начала 1970-х годов. В одной из последних книг «Конфиденциально: Ближний Восток» он запросто называл Насера и других лидеров ближневосточной деколонизации «мелкобуржуазными революционерами» (и это в 2012 г., когда советская академическая традиция, казалось, уже окончательно изжила себя) и скрупулезно углублялся в диалектику знакомых и важных для советских экспертов (но зачастую малопонятных для нынешнего поколения) понятий «арабского» и «исламского социализма». Однако тут же, анализируя истоки социально-политических трансформаций в регионе, Примаков резко переворачивает традиционные для советской школы схемы, указывая, что «сам процесс создания государственного сектора начинался как мера, направленная против иностранного влияния, попыток внешних сил сохранить в новой форме свой контроль над освободившимися от колониальной зависимости государствами». Экономический базис и политическая надстройка – в данном случае международная система, – таким образом, меняются в рамках примаковского анализа местами, и это одна из важнейших черт становления советских реалистов: международный контекст для них постепенно вытеснил экономический детерминизм и ленинский тезис о том, что «внешняя политика является продолжением внутренней»; внешние импульсы стали рассматриваться ими как столь же, а быть может и в большей степени важные для поведения акторов.

Эта трансформация международной науки была общим местом для обеих сверхдержав. Созданная усилиями Эварда Карра, Ганса Моргентау, Кеннета Томпсона школа классического реализма (позже эволюционировавшая в более утонченную структурную теорию), была направлена прямо против господствовавшего в западной международной науке в межвоенный период идеалистического подхода и, не в меньшей степени, американского мессианизма, способствуя объективизации американской внешней политики. И в СССР, и в США известная деидеализация международной науки являлась фактором почти экзистенциального значения для стабилизации послевоенного мира. В Советском Союзе этот процесс, направлявшийся как экстремальными обстоятельствами холодной войны, так и проникавшим в советскую экспертизу интеллектуальным влиянием американских стратегических концепций, был более закрыт и шел непросто. Советская наука о международных отношениях рождалась в условиях сильнейшего идеологического прессинга, в почти схоластических дебатах вокруг различных интерпретаций марксистко-ленинских установок. В этом отношении одной из главных заслуг Евгения Максимовича, его учителей, учеников и коллег является создание аналитически состоятельной экспертизы. 

Для Примакова борьба с характерным для советской международной науки догматизмом стала одним из главных факторов его становления как ученого-международника. Начав как востоковед-экономист (кандидатская диссертация посвящена деятельности иностранных нефтяных компаний на Аравийском полуострове, защищена в 1960 г.), Евгений Максимович сместил фокус своих интересов в международную политику, сочтя чисто экономическую интерпретацию малодостаточной для объяснения международных процессов на Ближнем Востоке. Этому видимо способствовала его «полевая работа» в качестве собственного корреспондента «Правды» на Ближнем Востоке, в ходе которой он получил возможность постоянно жить в Каире и много путешествовать, встречаться и знакомиться с мнениями ключевых действующих лиц проходящих в регионе процессов.

В защищенной в 1969 г. (во многом – по итогам его многолетнего пребывания в центре событий) докторской диссертации (на тему «Социальное и экономическое развитие Египта») Примаков попытался расширить задаваемые научным коммунизмом границы анализа процессов на Ближнем Востоке, опираясь на глубокую переоценку основ внутри- и внешнеполитического поведения насеровского режима в Египте (что затрагивало, по сути, и природу других, схожих, постколониальных режимов в арабских странах). То, что теоретики пятидесятых определяли как арабский социализм Примаков предлагал «рассматривать, как категорию арабского национализма», опираясь на тезис о том, что Египет, Сирия и некоторые другие арабские государства «находятся в фазе предсоциалистичесокго развития». За кажущейся догматической софистикой скрывался большой концептуальный смысл, позволивший существенно расширить границы политического анализа.

В поздних воспоминаниях Примаков скромно уточнял, что не «принадлежал к авторам этой теории, хотя никогда не отвергал ее». Однако он сыграл большую роль в продвижении этого тезиса как исходного пункта для анализа международных ситуаций на Ближнем Востоке и не только. Такой подход позволил расширить методологические границы прогнозирования поведения стран, фактически переходя к реалистскому представлению о балансировании государств между двумя военно-политическими блоками, в частности о «проводимой в условиях холодной войны Каиром политикой балансирования между “свободным миром” и “социалистическим лагерем” с целью сохранить свою независимость». В прошлое фактически ушло и распространенное в советской экспертно-политической среде еще в 1950-е гг. мнение о неизбежном (или, по крайней мере, возможном) антагонизме ведущих капиталистических стран в борьбе за рынки сбыта и капитала на Ближнем Востоке – за влияние на новые независимые страны. Структурный характер конфронтации холодной войны заставлял советских международников описывать биполярное противостояние в категориях, близких к структурному реализму. «При всех разногласиях, – писал Примаков после заключения Кэмп-Дэвидского соглашения, – общая политическая линия США, Великобритании и Франции в отношении арабского мира образовывалась на базе стремления втянуть суверенные арабские страны в военные блоки, руководимые Западом. Это стремление подогревалось опасением, что ряд независимых арабских стран примкнет к советскому лагерю».

При этом, критикуя американскую политику 1980-х гг., которая «в еще большей, чем прежде, степени, стала базироваться на стремлении к “универсализации” борьбы против Советского Союза путем распространения с глобального на региональный уровень», Примаков деликатно призывал и к переосмыслению советской внешней политики, напрямую обращаясь к реалистской аргументации. «Политика может давать стабильный результат только лишь в том случае, если она строится на реальностях: на правильном понимании соотношения сил, его динамики, объективных потребностей и объективных интересов различных обществ», – писал Примаков в 1985 г., в канун начала радикальных перемен, повлекших и неизбежную к тому времени перестройку внешней политики СССР. Разумеется, отнюдь не только США в период биполярного противостояния «грешили» идеологизацией подходов к глобальным и региональным международным проблемам, и прежде всего – отношениям со своим спарринг-партнером.

Объективное, без идеологических шор восприятие политической реальности, которые отрабатывали Примаков его коллеги по ИМЭМО и другим институтам, позволили развить метод ситуационного анализа, который стал одним из наиболее эффективных инструментов анализа международных вызовов. Примаков, сочетавший в себе глубокий интеллект, эрудицию и непревзойденное обаяние, стал подлинным мастером ведения «ситанов», на которых практически не было ни запретных тем, ни – особенно во второй половине восьмидесятых – существенных методологических и концептуальных ограничений. «Мы спрогнозировали бомбардировки американской авиацией Камбоджи во время вьетнамской войны, – отмечал Примаков в своих воспоминаниях,  –  за четыре месяца до их начала; после смерти Насера – поворот Садата в сторону Запада и отход от тесных отношений с СССР; наконец, после победы исламской революции в Иране – неизбежность войны между этой страной и Ираком, она началась через десять месяцев после проведения ситуационного анализа». За это «ноу-хау» советской экспертизы Примаков был награждены Государственной премией СССР (1980).

Во многом благодаря советской международной экспертизе – в которой Примаков уже тогда играл одну из центральных ролей, в 1970-е – начале 1980-х гг. внешняя политика страны оказалась более деидеализированной и нацеленной на защиту объективных жизненных интересов. Тем парадоксальнее, что с конца восьмидесятых, когда окончательно пали идеологические рамки, лидеры Перестройки, а затем и новая российская элита оказались в плену новой мифологии. Она была связана уже с полностью перевернутым по сравнению с мировоззрением холодной войны представлением о мире, в котором России следует стать частью цивилизационного, а затем и стратегического Запада на правах младшего партнера. На смену неоправданным амбициям пришли неоправданные уступки. В этот период великой трансформации нашей страны Примакову, уже государственному деятелю, по сути вновь пришлось взяться за то, что он делал в течение почти всей своей академической карьеры – бороться за прагматичную внешнюю политику, ее смещение из области иллюзий в сферу объективного. Однако концепция нового внешнеполитического курса, который Примаков предложил во второй половине 1990-х гг., оказалась гораздо сложнее сухого реализма, ставшего визитной карточкой примаковских «ситанов». И это напоминает нам о гораздо большей сложности и комплексности политической философии Примакова, характеризующей его как выдающегося мыслителя-международника.

Идеалист-прагматик

Несмотря на внешнюю схожесть, «примаковский реализм» не был в полной мере тождественен ни классическому реализму, ни его более поздним версиям. Деидеализация советской, а затем и российской внешней политики – черта, которая роднила советских реалистов и их западных коллег, в представлении Примакова никогда не служила приглашением в статичный, недружелюбный мир Фукидида и Моргентау. Объективизация внешнеполитического анализа не означала для него деморализации внешней политики. «Принижение общечеловеческих ценностей, даже их игнорирование – это мы уже проходили, когда утверждали, что над всем превалирует классовый подход», – отмечал Евгений Максимович в одной из последних своих книг «Мысли вслух». В этом стремлении соблюсти баланс национальных интересов и ценностей он больше походил на другого выдающегося представителя американского реализма – Генри Киссинджера.

Основатель классического реализма Ганс Моргентау как-то назвал Киссинджера «многогранным как Одиссей», отмечая его невероятную комплексность и кажущуюся противоречивость его политической философии – эту же характеристику можно отнести и к Примакову. Напрашивающееся сравнение Примакова с патриархом американской Realpolitik тем более неслучайно, что эти два выдающихся международника-практика во многом сыграли схожие исторические роли. И Примаков, и Киссинджер в известной степени выполнили функции кризис-менеджеров внешних политик своих государств в тот период, когда они особенно в этом нуждались.

«Киссинджерианство» как теория и практика американской дипломатии в 70-е гг. сыграло значимую роль в преодолении структурного кризиса, который американская сверхдержава переживала в тот период: выведя США из вьетнамского тупика и сформировав новую стратегическую связку с Пекином – на фоне «разрядки» с Советским Союзом. Примаков и его соратники выполнили схожую роль в период великой трансформации нашей страны, сопровождаемой системным кризисом, в том числе и внешней политики.

В известной степени это сходство подтверждает формулу Кеннета Уолтца об одинаковости всех стран, различающихся лишь в возможностях. И Примаков, и Киссинджер, несмотря на разность социально-идеологических систем, которые они представляли, предлагали объективные ответы своих стран на схожие структурные вызовы. Главным пунктом политической программы был в обоих случаях отказ от мессианско-идеализированных подходов в пользу отношений на основе иерархии интересов, что создавало твердую почву для диалога. «Если одно государство рассматривает внутренние представления о справедливости как угрозу для своего существования – дипломатический диалог невозможен», – описывал Киссинджер проблему, особенно актуальную в искрящейся от идеологических конфронтаций второй половине XX века. Преодоление этой проблемы стало лейтмотивом киссинджерианской дипломатии 1970-х годов. На излете XX века, когда центральное ценностное противоречие, казалось, разрешилось, Примаков формировал новую внешнеполитическую философию постсоветской России во многом на тех же принципах.

Однако именно плотная спайка идеализма и реализма – наиболее важная черта, объединявшая две эти школы и личности, их воплощающие. Ни Примаков, ни Киссинджер никогда не отказывались в полной мере от принципа морального универсализма как одного из маяков политики. «При всей значимости национальных культур, в том числе политических, они не могут и не приходят на смену отнюдь не аморфным общечеловеческим ценностям и интересам», – отмечал Евгений Максимович в «Мыслях вслух». Идеалы американской демократии, защита которых была для Киссинджера во многом идентична защите национальных интересов, также являлись универсальной ценностной основой. Во многом в этой связи Киссинджер отказывался от утилитарного подхода некоторых представителей теории модернизации, указывающих, что жизнеспособность модели определяется ее экономической эффективностью, а значит следует сосредоточиться исключительно на экономическом превосходстве над социалистическим блоком. «Если мы не сможем сделать концепции свободы и уважения человеческого достоинства значимыми для новых наций, – писал он в книге “Необходимость выбора”, – хваленое экономическое соперничество между нами и коммунизмом не будет иметь никакого смысла».

Присущие взглядам Примакова и Киссинджера элементы универсализма имели, однако, отличную природу, и от вильсонианского, и от марксисткого идеализма, которые последовательно отвергались обоими мыслителями. Фундаментальной целью для реалистов-практиков типа Киссинджера и Примакова было поддержание международного мира, цена нарушения которого в ядерный век была особенно высока. «Естественно, что центральной проблемой в веке, давшем две мировых войны, за которыми последовала холодная война, является проблема поддержания мира. Парадоксально, однако, что все надежды направлены на самое смертоносное оружие в человеческой истории», – с тревогой отмечал Киссинджер в одной из ранних своих работ «Ядерное оружие и внешняя политика» (опубликованной в 1959 г., всего за три года до Карибского кризиса).

Для Примакова военно-стратегическое измерение отношений двух стран и связанный с этим вопрос их выживания также служил и отправной точкой анализа и прочным фундаментом, в привязке к которому он мыслил настоящее и будущее международной системы. «С появлением ракетно-ядерного вооружения, способного уничтожить не только две сверхдержавы, но и весь остальной мир, стали относить мирное сосуществование к категории более или менее постоянной, – отмечал Примаков. – Но при этом не забывали добавлять, что это не означает прекращения противостояния и не притупляет идеологическую борьбу. Такое видение отношений с Западом… порождало перманентную нестабильность, неустойчивость на мировой арене. Создавался замкнутый круг, в котором раскручивалась гонка вооружений».

Принципиальным различием между примаковским и киссенджерианским реализмом, однако, было видение вариантов преодоления противостояния холодной войны. Для Киссинджера единственным приемлемым выходом из биполярности была победа западного лагеря. Его моральный универсализм все же сохранял конкретную географическую привязку – США, что во многом и позволяло ему жестко бороться за национальные интересы, не предавая ценностей. 

Для Примакова ответ на тот же вопрос никогда не был столь же очевиден. Будучи одним из наиболее решительных и умелых защитников национальных интересов, Евгений Максимович мыслил категориями сохранности и благополучия всей мировой системы – возможно к этому его подталкивала марксистко-ленинская традиция, так или иначе определявшая образ мысли всей советской, а затем и новой российской интеллектуальной элиты. «Единство мира интерпретировалось как часть общей формулы: единство и борьба противоположностей», – писал Примаков, отмечая, что благодаря ядерному сдерживанию «акцент впервые стал делаться на первой части этой формулы, а второй давалось ограниченное толкование, исключающее ядерное столкновение. Это уже было большим достижением, но, как представляется, гораздо устойчивее, органичнее и более последовательно выглядел бы вывод о единстве мира, если бы он базировался на признании конвергенции».

Теория конвергенции занимала важное место во взглядах Евгения Максимовича как на перспективы преодоления противостояния двух противоположных социально-политических блоков, так и на достижение устойчивости международной системы после окончания эпохи биполярности. Возможность достижения единства противоположностей в международной системе по Примакову рассматривалась в двух плоскостях: «с точки зрения научнотехнической революции, охватывающей в той или иной степени весь мир, и общечеловеческих ценностей и интересов, выражающихся в стремлении всех избежать термоядерной войны». Ставка на сочетание идеалистической веры в конвергенцию противостоящих сторон через технологический и социальный прогресс с прагматичным расчетом на силу ядерного устрашения оказалась во многом верной. Однако выход из холодной войны в той форме, в которой он произошел, получился дефектным: уже в 1990-е гг. на место логики конвергенции пришла логика поглощения. Теория и политика примаковской дипломатии была направлена на исправление этого дефекта.

«Доктрина Примакова»

Глубокое понимание комплекса предложенных идей, который сегодня уже стал известен как «доктрина Примакова», невозможно без учета особенностей примаковской внешнеполитической философии, в основе которой лежало балансирование между реализмом в анализе текущих международных проблем и осторожным идеализмом формируемого образа будущего. Анализ предложенного Примаковым многовекторного курса с позиций только одного подхода может вести к искаженному пониманию примаковской дипломатии 1990-х гг. и во многом базирующейся на ней дальнейшей внешней политики России.

Критика «однополярности», стержневая для всей внешнеполитической концепции Примакова, и часто принимаемая за плохо скрываемый антиамериканизм, была направлена против тех же проблем, с которыми боролся и Киссинджер: против субъективных оценок международной реальности и их асимметричных последствий. Примаков указывал на уязвимость и идеологизированность самого понятия «однополярность», господствовавшего при описании международной системы в 1990-е и 2000-е годы. Дисбаланс в российско-американских отношениях, очевидное нежелание Вашингтона считаться с Москвой, хотя та продолжала тянуть лямку ядерного сдерживания и во многом – оставаться гарантом стратегической стабильности, служили для Примакова явными признаками болезни возникшего после холодной войны международного порядка: «…опираясь на представление об ассиметричности, сложившейся после окончания холодной войны, иными словами, на ложный вывод о победе в ней США и поражении СССР, Вашингтон исходил из неправомерности равноправия Соединенных Штатов с Россией в мировых делах». Возможно, отсутствие на Западе соизмеримых Киссинджеру фигур, готовых строить новый мир на тех же принципах, стало одной из причин многих нынешних проблем. «Генри Киссинджер беспредельно предан идее главенства Соединенных Штатов в мире…, однако, это не идентично тому, что он игнорирует существование других центров силы», – отмечал Примаков.

С точки зрения Примакова «однополярность» всегда оставалась химерой, искажавшей гораздо более сложную картину мироустройства. «Лидерство США характеризует нынешнюю многополярную систему, а не идентично признанию однополярного мироустройства», – указывал он в одной из своих поздних книг. В результате естественной эволюции международной системы «вывод об однополярном мироустройстве стал размываться все более ощутимым процессом неравномерности развития различных стран». Мир победившего Запада оказался миром множества акторов с беспредельно низкой управляемостью – и в этом, по мнению Примакова, и заключался главный дефект международного порядка, сложившегося после окончания холодной войны. Если в 1980-е гг. международная стабильность могла быть достигнута посредством встречного движения двух равновесных субъектов, мир девяностых и тем более 2000-х годов стал представлять собой совокупность множества плохо сбалансированных и разнонаправленно двигавшихся элементов.

Тем не менее Примаков полагал возможным достичь устойчивого состояния международной системы и в этом более сложном и заведомо менее стабильном мире. Конвергенция и рост взаимозависимости, состоявшиеся, пусть не в той форме, в какой их представляли себе в 1980-е гг., должны были помочь снизить международные противоречия. Описывая позитивные эффекты глобализации, Примаков указывал, что «если интеграционные процессы на межгосударственном уровне способствуют увеличению числа центров в современном мире, его многополярности, то транснационализация предпринимательской деятельности привязывает эти центры друг к другу», из чего делается вывод, что «полюса современного мира оказываются взаимозависимыми не только в результате качественного прорывного развития наукоемкого производства, но и новых форм производственных отношений. В таких условиях ныне складывающаяся многополярность не несет в себе ядро раздора, противостояния, конфронтации».

В этих процессах Евгений Максимович видел особую роль для России – как одного из столпов системы стратегического сдерживания и как страны с колоссальными возможностями для экономического и технологического развития, способную стать стабилизатором международной системы и одновременно – одним из флагманов ее дальнейшего развития. При этом Примаков жестко указывал, что «модернизация, которая ставит своей целью выведение России на уровень производительных сил и высших достижений общественного развития, свойственных нынешнему технологическому укладу, не означает необходимости «раствориться» нашей стране в западном мире, который в целом достиг этого уклада». Этот упор на многовекторность, часто путаемый критиками с антиамериканизмом или в более широком смысле – антизападничеством, на деле отражает объективные потребности России в диверсификации связей, а мира в более прочной полицентричности. Показательно, что и выбор более слабой в геополитическом плане, но технологичной Европы в рамках ЕС, по сей день многими отстаиваемый, не казался Примакову панацеей. «Существует близкая, но несколько иная идеология выбора Европейского союза в качестве единственного союзника в деле модернизации, что противопоставляется всем остальным направлениям, в том числе Китаю. Считаю, что многовекторная политика намного плодотворнее для модернизации России».

Примаков одним из первых указал на необходимость «разворота» нашей страны на Восток. Такой разворот, несмотря на сохранявшиеся идеологические и политические противоречия Москвы и Пекина, стратегически вызрел уже в 1980-е гг., когда контуры нынешнего глобального перераспределения сил лишь только намечались. Отстаивая необходимость нормализации отношений с Китаем и одновременного поступательного развития отношений с другими ведущими азиатскими странами, Примаков указывал на то, что «сила нашей внешней политики… в максимальном охвате различных государств, и особенно в развитии отношений с азиатскими странами. При такой конфигурации нам будет легче иметь дело и с Западом». При этом Примаков указывал на то, что любой «разворот» на Восток будет бесперспективным без решительной модернизации Сибири и Дальнего Востока. «Не было никакого сомнения ни тогда, ни сейчас, – указывал он, – что будущее России во многом зависит от того, сумеем ли мы поднять эту громадную, богатейшую, но чрезвычайно малонаселенную часть нашей страны».

Теория и политика Примакова и в советский, и в современный российский период были направлены на преодоление противоречий международной системы и создание прочной основы для долгосрочного сотрудничества. «Доверие и сотрудничество, – писал Примаков в 2005 г. – вот два направления, которые могут обеспечить нормальное развитие российско-американских отношений в интересах не только обеих стран, но и всего мира». Альтернативой сотрудничеству ему виделась хаотизация мировой политики, взрывной рост таких неконтролируемых вызовов как международный терроризм и расползание глобальной системы безопасности, включая режим нераспространения ядерного оружия. Многое из этого, в условиях отсутствия реального партнерства между Москвой и Вашингтоном, другими центрами силы, сегодня уже стало реальностью. Именно присущего Примакову умения балансировать между национальными и международными интересами, искать общие точки соприкосновения, видеть лучшее будущее и выбирать оптимальный путь для его достижения по-видимому не хватает нынешним элитам. И именно наличие этих умений позволяет отнести Евгения Максимовича к плеяде блестящих представителей реалисткой мысли, великих дипломатов современности.