Национализм под лозунгом «оставайтесь дома»
В начале апреля 2020 г. итальянская журналистка Кьяра Пагано с горечью отметила, что «о настолько закрытой Италии Маттео Сальвини никогда и не мечтал». Метко сказано. Всего за неделю эпидемия коронавируса заставила закрыть в Европе больше границ, чем кризис беженцев в 2015 году. В марте объём авиаперевозок на континенте упал на 97% по сравнению с февралём. Многие либералы считают этот спад мобильности трагедией с далеко идущими последствиями. Коронавирус заразил континент неизлечимым национализмом, который теперь угрожает выживанию Европейского союза, а наводящее ужас распространение инфекции подтвердило мистическую силу границ.
Кризис беженцев в 2015 г. в корне дестабилизировал европейский проект, углубив раскол между теми, кто выступал за свободу передвижения, и теми, кто стремился закрыть государственные границы и развести Восточную и Западную Европу ещё дальше друг от друга. В ходе кризиса большинство европейцев потеряло доверие к надуманной добродетели глобализации. Турист и беженец стали символами двух противоположных её сторон.
Турист олицетворяет блага глобализации, его встречают с распростёртыми объятиями. Щедрый иностранец приезжает, тратит деньги, восхищается и уезжает, не обременяя нас своими проблемами и позволяя почувствовать связь нашего «здесь» с большим миром. Беженец же, напротив, представляет тёмную сторону. Он заявляется «сюда» без приглашения, отягощённый страданиями всего мира. Он среди нас, но не один из нас. Он претендует на наши ресурсы и заставляет нас проверять на прочность пределы нашей солидарности.
Упрощая до предела, самый предпочтительный для Европы мировой порядок выглядит примерно так: привлекать туристов и отваживать мигрантов. Однако во время пандемии коронавируса беженцы продолжают толпиться у ворот Европы, а вот туристы исчезают. Долгосрочные последствия кризиса, скорее всего, будут заключаться в том, что вызванное пандемией экономическое падение усилит давление на европейские границы.
Глобальный Юг, вероятно, станет главной жертвой экономического спада. Ожидается, что цены на природные ресурсы и объём денежных переводов упадут примерно на 20% – во время глобального финансового кризиса 2008 г. это падение составило всего 5%. Прекращение иностранных инвестиций заставит людей искать возможности за пределами собственных стран. В то же время перспективы возвращения туристов в Европу в ближайшем будущем сомнительны. Мигранты будут всё активнее осаждать европейские границы, закрытие которых является не выражением отсутствия солидарности, а геополитической версией социального дистанцирования. Это может привести к победе этнического национализма и нативистского популизма в европейской политике.
Европейский союз возник из мучительных ордалий европейского национализма, и это объясняет, почему многие сторонники единой Европы испытывают сильнейшее отвращение к любой идее, которая содержит в себе даже малейший признак национализма. Опасения либералов, что коронавирусная пандемия вызовет вспышку национализма, несложно понять, особенно если учесть, что эпидемии исторически сопровождаются проявлением нетерпимости. Такие случаи фиксируются и сейчас. Однако в исторической перспективе ранние стадии нынешней пандемии запомнятся скорее не столько ростом ксенофобии, сколько отсутствием какого-либо всплеска политики этнической ненависти.
Как мы уже видели, «национальные изоляции», вызванные распространением коронавируса, не слишком отличаются от кризиса беженцев, с которым Европа столкнулась в 2015 году. И некоторые вопросы, связанные с дебатами о миграции, вернулись на передний план.
Где этот дом?
Мало кому из нас доводилось переживать войну, военный переворот или комендантский час, но все мы инстинктивно знаем, что первая импульсивная реакция гражданина в момент серьёзной опасности – поддержать закрытие национальных границ. Принимая такие меры, политики заявляют о готовности взять на себя ответственность за то, что происходит в их государствах.
Призыв «оставаться дома» подталкивает людей к тому, чтобы определять свой дом не только в прагматическом смысле – как лучшее место для жизни и работы, но и в метафизическом. Дом – это место, где мы больше всего хотим находиться в период опасности. Когда наша семья поняла, что период социального отчуждения будет долгим, мы решили вернуться в Болгарию – и такое решение застало меня врасплох. Во многих отношениях оно не было рациональным. Мы уже десять лет жили и работали в Вене и полюбили этот город. Австрийская система здравоохранения намного надежнее, чем болгарская. У нас есть друзья в городе, на которых мы могли бы положиться в условиях кризиса. Но необходимость «оставаться дома» вернула нас в Болгарию, ведь для меня и моей жены она и есть дом. Во время кризиса мы хотели быть ближе к людям и местам, с которыми знакомы всю нашу жизнь. Мы были не одни: 200 тысяч болгар, живущих за пределами страны, сделали то же самое.
Закрытие границ – это не только исторический инстинкт, но и самый традиционный способ борьбы с эпидемиями. Так государства практикуют «социальное дистанцирование». В 1710 г. император Священной Римской империи Иосиф I решил блокировать распространение болезней с Балкан, создав «санитарный кордон» вдоль южной границы Габсбургской монархии с Османской империей. В целом ему это удалось, хотя и не спасло его собственную жизнь; он умер от оспы в 1711 году. Тем не менее ограничения на передвижение в империи сохранялись до середины XIX века. Как напомнили недавно в статье для The Wall Street Journal Уэсс Митчелл и Чарльз Инграо, «к середине XVIII века около двух тысяч укреплённых сторожевых башен стояли каждые полмили, между ними оборудовали девятнадцать пограничных переходов, которые регистрировали, размещали и изолировали всех въезжающих как минимум на двадцать один день, прежде чем выдать им пропуска на территорию империи. Жилые помещения ежедневно дезинфицировались серой или уксусом, а товары ранжировались по их способности к переносу микробов. Агенты Габсбургов на османской территории предоставляли разведданные, которые позволяли чиновникам корректировать время карантина или даже временно отменять его. Эти правила строго соблюдались. Один английский наблюдатель отметил: “Если вы осмелитесь нарушить законы карантина, вас будут судить с военной поспешностью; в суде вам выкрикнут приговор с трибуны, расположенной примерно в пятидесяти ярдах от вас… и после этого вас аккуратно расстреляют и небрежно похоронят”».
В период кризиса беженцев в Европе в 2015 г. национализм пришёл под видом культурной войны. Это были «мы» против «них», а тон был агрессивным и исключающим. Националисты выступали с паническими заявлениями о том, что иностранцы уничтожают их национальную культуру. Болгары, жившие за пределами Болгарии, были частью «нас», в то время как проживающие в стране меньшинства, многие из которых жили там веками, рассматривались как иностранцы. На смену этому культурному национализму коронавирус принес национализм, ориентированный на общественное здравоохранение, с «инвертированной ксенофобией», территориальной по своей природе и более инклюзивной. Иностранец – уже не тот человек, который здесь не родился, а тот, кого здесь сейчас нет. Важен не паспорт, а место жительства.
В своей книге «Однажды внутри границ» (Once Within Borders) гарвардский историк Чарльз Майер утверждает, что территория – это социально-политическое изобретение, позволяющее управлять людьми и дающее им идентичность, отличную от идентичности, основанной на их происхождении. По его словам, «территория, таким образом, является пространством для принятия решений. Она определяет границы законодательства и коллективных вердиктов. В то же время территория обозначает область мощных коллективных лояльностей… В эпоху глобализации важность территории как “пространства принятия решений” несколько снизилась». Многие из нас работают и живут за пределами своей территории, хотя она и сохранила свою привлекательность как «пространство идентичности». Вызванный коронавирусом национализм под лозунгом «оставайтесь дома» восстановил территорию и как пространство принятия решений, и как пространство идентичности.
Как я писал в книге «После Европы», истерия против иностранцев, которая стала ответом на кризис беженцев в Центральной Европе в 2015 г., коренится в травме эмиграции: многие молодые восточноевропейцы переехали жить и работать на Запад после окончания холодной войны. Страхи депопуляции и чувство покинутости проявляются и в нашем нынешнем кризисе. Коронавирус сделал болезненно очевидным отток медицинских работников из Центральной и Восточной Европы. В результате почти половина врачей и медсестёр в таких странах, как Болгария, старше пятидесяти лет. Болгары, румыны и поляки мечтали, что их соотечественники вернутся во время кризиса с беженцами, а в тёмные дни коронавируса они надеются на то, что медработники вернутся после того, как вирус будет побеждён.
Граждане, приехавшие из заражённых “короной” мест, так же нежелательны, как и иностранцы, и правительства дали понять, что во время пандемии они возьмут на себя ответственность только за тех, кто решил остаться в стенах города. Так, правительство Болгарии сняло с себя ответственность за граждан страны, которые по каким-либо причинам решили остаться за её пределами.
Ранние стадии коронавирусного кризиса были отмечены не критикой иностранцев со стороны «туземцев», а гневом сельских жителей на вторжение горожан, решивших перебраться туда «на поселение». СМИ регулярно сообщали о том, что богатые горожане бегут от эпицентров кризиса к своим вторым домам, где близость к побережью или горам уменьшила бы дискомфорт от заточения, а приличная интернет-связь позволила бы работать удалённо. Однако их наплыв вызвал у местных жителей ярость из-за опасений, что пришлые распространят вирус в районах, где больниц немного, и те не смогут выдержать вала заболевших пожилых местных жителей с ограниченными доходами. Франция, с её 3,4 миллиона «вторых домов», наглядно показала, что решение состоятельного среднего класса уехать из крупных городских центров страны было воспринято как ещё один признак высокомерия и эгоизма «богатеньких».
Невесёлая ирония заключается в том, что вторые дома в Европе являются наследием чумы. После первых нескольких вспышек Чёрной смерти в XIV веке многие итальянские горожане эпохи Возрождения начали вкладывать средства в загородные поместья – отчасти для того, чтобы обеспечить надёжное снабжение продовольствием во время кризиса. Они проводили всё больше времени в сельской местности, особенно в летние месяцы, когда чума была в самом разгаре, и жизнь на виллах быстро обретала популярность среди состоятельных семей. Во время нынешней пандемии вторые дома вновь превратились в безопасные убежища, что жутко раздражает местных.
Рост вызванного пандемией национализма в значительной степени способствовал возвращению национального государства на передний план. После краха Lehman Brothers и Bear Stearns в 2008 г. многие наблюдатели считали, что недоверие к финансовым рынкам неумолимо приведёт к росту веры в правительство. Эта идея не нова. В 1929 г., после начала Великой депрессии, люди потребовали от правительств решительных интервенций, чтобы компенсировать провалы рынка. В 1970-е гг. всё происходило наоборот: людей разочаровали государственные интервенции, поэтому рынки вернули себе первенство, чтобы отомстить в следующем десятилетии, когда Рональд Рейган и Маргарет Тэтчер возглавили крестовый поход. Парадокс Великой рецессии 2008–2009 гг. заключается в том, что недоверие к рынку не привело к настойчивым требованиям государственного интервенционизма. Активность движения “Occupy” по всему миру создала ощущение того, что общество возвращается в политику, на государство ответственность возложена не была.
Опыт экономического спада в Европе находит отклик в одной из новелл «Декамерона» Джованни Боккаччо. Джианнотто ди Чивиньи всей душой стремится обратить своего друга Авраама, парижского еврея, в христианство. Однажды Авраам отправляется в Рим, говоря Джианнотто: он примет решение только после того, как увидит предстоятелей церкви. Зная о развращённости католического духовенства, Джианнотто теряет надежду. Однако по возвращении Авраам всё же обращается в христианство по следующей причине: если оно процветает, несмотря на такое разложение церковной верхушки, то это, скорее всего, истинное Слово Божье.
Мы должны признать, что нечто подобное произошло с неолиберализмом. Многие европейцы привычно считали, что если неолиберализм всё же пережил экономические разрушения, которые он причинил, без особенного ущерба, то, вероятно, является верным учением. Однако всего лишь десятилетие спустя коронавирус побудил людей пересмотреть роль правительств в их жизни. В результате пандемии люди рассчитывают на то, что правительства организуют их коллективное здравоохранение, и надеются, что правительственные учреждения спасут экономику, находящуюся в свободном падении. Интересный поворот заключается в том, что эффективность работы правительств измеряется сейчас их способностью изменять повседневное поведение людей. В контексте этого кризиса бездействие является наиболее заметным действием. Люди продемонстрировали готовность мириться со значительными ограничениями своих прав, но не мирятся с правительствами, которые не готовы действовать.
Приравнивая коронавирусный кризис к европейскому кризису беженцев, мы упускаем из виду два аспекта. Первый заключается в том, что политика социального дистанцирования, наделяя чрезвычайными полномочиями национальные правительства, также усиливает присутствие местных органов власти и региональных идентичностей. Второй – в том, что закрытие европейских границ может выявить пределы национализма.
В то время когда в общественных дискуссиях преобладает озабоченность перспективами экономики, европейцы могут осознать, что в отличие от XIX века национализм нежизнеспособен как раз экономически. Соединённые Штаты и Китай вправе питать иллюзию самодостаточности, когда речь заходит об их экономиках, да и Европейский союз в целом способен извлечь выгоду из осторожной «деглобализации», но у небольших европейских национальных государств не будет никаких шансов. Европейцы скоро поймут, что единственная доступная им защита – это тот протекционизм особого рода, который обеспечивает им объединение с остальной частью континента.
В отличие от таких болезней, как холера, он поражает не только переполненные городские поселения, населённые беднотой и обделённые санитарией. Он не делает различия между богатыми и бедными. Но, как и в случае с либеральной демократией, эгалитаризм коронавируса, вероятно, обманчив. Вирус поразил общества, раздираемые на части различного рода неравенством, и первые данные из США убедительно доказывают, что доходы и раса играют важную роль, когда определяется – кому жить, а кому умереть.
Хотя коронавирус и не может относиться ко всем одинаково, он всё же наглядно продемонстрировал, что мы живём в одном и том же мире. На этот раз богатые и могущественные не могут взять свои деньги и уехать. Когда аэропорты закрыты, у элиты нет аварийного выхода. Во время чумы нет разницы между теми, кого британский комментатор Дэвид Гудхарт назвал «людьми отовсюду» и «людьми откуда-то». Коронавирус поставил всех в одно положение, и теперь «люди отовсюду» отчаянно ищут своё «откуда-то».
В классическом кошмаре ХХ века ядерная война угрожает убить всех одновременно. Однако в случае с коронавирусом те молодые европейцы, которые безрассудно решили повеселиться в разгар пандемии, рискуют всего лишь ненадолго заболеть, в то время как их родители, бабушки и дедушки, скорее всего, погибнут от этого вируса. В этом смысле пандемия напоминает изменение климата – это глобальное бедствие, которое поражает всех нас по-разному. Если терроризм представляет собой асимметричную угрозу, то коронавирус вызывает асимметричные страхи. Французский социолог Бруно Латур убедительно объясняет, почему нативистские политики, такие как Дональд Трамп, отрицают экзистенциальную угрозу глобального потепления. Дело не в том, что они слепы к проблеме или не доверяют науке. Их беспокоит утверждение, что мы либо все выживем, либо все умрём, в то время как их основная политическая интуиция исходит из игры с нулевой суммой: для того, чтобы одни выжили, другие должны умереть. Они отвергают либеральный интернационализм, потому что тот обещает, что глобальное сотрудничество способно спасти нас всех. В их ответе на пандемию обнаруживается та же логика. Подобно тому, как изменение климата будет по-разному влиять на места и людей в силу географии их проживания, воздействие коронавируса тоже зависит от «предзаданных условий» – таких, например, как быть чернокожим или бедным в Соединённых Штатах.
По-разному воздействует коронавирус и на разные возрастные группы, что оказывает значительное влияние на отношения поколений. В ходе дебатов о рисках, связанных с изменением климата, молодые люди критиковали своих родителей за несерьёзное отношение к будущему. Коронавирус меняет эту динамику на противоположную: более старшие члены общества преимущественно уязвимы и чувствуют угрозу, связанную с нежеланием молодых людей изменить свой образ жизни. Если кризис затянется, этот конфликт между поколениями обострится. В то же время социальное дистанцирование помогает нам понять, как живут наши родители, бабушки и дедушки: «остаться дома» – это именно то, что они делали и до пандемии. Общаясь с мамой, я понял, что ещё до распространения коронавируса она большую часть времени «оставалась дома», опасаясь смерти, молясь о том, чтобы её врачи были во всеоружии, и, как и все бабушки, ожидая звонка от внуков.
Хотя коронавирус как инфекция гораздо опаснее для пожилых, именно молодое поколение больше всего пострадает от экономических последствий пандемии. Поразительный недавний доклад из США показал, что 52% людей в возрасте до 45 лет либо потеряли работу, либо отправлены в отпуск, либо переведены на неполный рабочий день. А ведь прошло всего десять лет с тех пор, как по молодому поколению на Западе проехалась Великая рецессия. Миллениалы Южной Европы к своим «ещё не тридцати» пережили уже два серьёзнейших кризиса. 40% молодых итальянцев и половина молодых испанских рабочих не имели работы в середине последнего десятилетия. Учёные в Соединённых Штатах начинают говорить о «поколении К» – поколении коронавируса. Это те, кто сформирован пандемией, будь то новорождённые, дети, студенты колледжей или молодые, которые держатся за свою первую работу. Взросление данного поколения может прийтись на период катастрофической рецессии.
Коронавирус не только многократно усугубил существующие социальные и политические противоречия, но и породил новые. Когда правительства по всему миру решили ввести карантин, наблюдатели быстро заметили, что многие посчитали «социальное дистанцирование» роскошью среднего класса. Другие же и вовсе решили, что это нечто совсем другое – популярный в США среди правых «карантин-диссидентов» плакат гласил: «Социальное дистанцирование = коммунизм!». Общество также разделилось на тех, кто выполнял работу «первой необходимости», и тех, кто мог работать из дома. Популярная идея тестирования на антитела и выдачи «паспортов иммунных» решительно поддерживается деловыми кругами, поскольку обещает скорейший перезапуск экономики. Но она также разделит общество на две группы: тех, кто может свободно передвигаться и почти не представляет опасности для других, и тех, кого будут считать «общественно опасными». Компании, естественно, будут гораздо охотнее нанимать счастливых обладателей антител.
Что касается различных «стратегий выхода» из карантина, то в Великобритании и других странах обсуждалась идея позволить возглавить этот процесс молодым. Начав с открытия школ, допустить к работе молодых людей, которые в меньшей степени рискуют серьёзно заболеть, заразившись коронавирусом. Некоторые политические эксперты предложили снять ограничения с двадцатилетних, которые не живут со своими родителями, что могло бы высвободить около 4,2 млн человек. Другие говорили о том, что политика «молодёжь – прежде всего» сведётся к установлению «максимального возраста для употребления алкоголя в пабах». Какие меры ни применяй, всегда будут те, кто от них выиграет, и те, кто от них проиграет, а если ограничения продлятся достаточно долго, они изменят наши общества.
Приведёт ли коронавирус к власти популистов?
Страх интенсивнее любых других расстройств, заметил французский гуманист XVI века Мишель де Монтень. Именно чужой страх приводит популистов к власти. Поэтому мы не должны удивляться, почему многие считают, что именно правые популисты окажутся самыми большими бенефициарами кризиса COVID-19. Но разве страхом или беспокойством лучше всего объясняется рост популизма в последнее десятилетие?
Хотя психологи считают страх и тревогу близкими родственниками (оба они связаны с реакцией на опасность), они подчеркивают, что страх – реакция на конкретную и наблюдаемую опасность, например, страх – быть заражённым смертельной болезнью. Тревога же (или тревожность) – рассеянное, несфокусированное, беспредметное представление о своём будущем. Люди опасаются, что их дети будут жить хуже, чем они сами. Что их вытеснят мигранты. Они беспокоятся по поводу надвигающегося климатического апокалипсиса или перспективы вторжения пришельцев. Тревожные люди злы, в то время как испуганные (испытывающие страх) не могут позволить себе роскошь гнева, потому что слишком заняты выживанием. Популисты умело эксплуатируют гнев тревожных. Тревожные люди ведут себя не так, как испуганные. В постоянно пополняющейся литературе по социальной психологии утверждается, что в условиях страха у людей развивается повышенная сознательность и понимание ограничений, налагаемых на свободу действий, и главной их целью становится восстановление более высокой степени связности и определённости.
В своих мемуарах немецкий критик Марсель Райх-Раницкий признался, что в те месяцы, пока он находился в Варшавском гетто во время Второй мировой войны, он ни разу не взял в руки роман, хотя и проводил всё своё время за чтением: потому что боялся, что не успеет его дочитать – умрёт прежде, чем закончит.
Когда самая острая стадия нынешнего кризиса завершится и люди перестанут бояться за свою жизнь, гнев вернётся, и политики-популисты вроде Марин Ле Пен или Маттео Сальвини, скорее всего, снова расцветут. Сегодня, однако, именно интенсивность страха перед вирусом объясняет, почему перевес скорее на стороне правительств, чем популистской риторики. Рейтинги одобрения Эммануэля Макрона и Джузеппе Конте растут, а поддержка их критиков-популистов снижается. Испуганные люди ищут не тех, кто выражал бы их разочарование и досаду, а тех, кто мог бы их защитить, и тех, кто обладает знаниями. Пандемия изменила отношение общества к знаниям. В отличие от финансового кризиса, вызвавшего недоверие к экспертам и технократии, она чётко обозначила социальные преимущества компетентного правительства.
Я бы сосредоточился на втором варианте. Глобальный характер пандемии в сочетании с пониманием того, что экономический национализм XIX века больше не подходит для малых и средних европейских национальных государств, способен дать шанс обновлённому ориентированному на ЕС территориальному национализму. Коронавирус научил европейцев, что они не могут быть уверены в своей безопасности, пока большинство лекарств или масок производятся за пределами Европы. Точно так же они не могут полагаться на китайские фирмы для создания европейской сети 5G.
На остром этапе нынешнего кризиса мы видели, как взаимные интересы приносились в жертву национальному самообеспечению. Когда Италия обратилась к союзникам с просьбой о срочных поставках медикаментов, ни одна из стран Евросоюза не ответила. Германия запретила экспорт медицинских масок и других защитных средств, а Франция реквизировала все изготовленные маски. Европейской комиссии пришлось вмешаться и регулировать экспорт медицинского оборудования.
Пандемия вызвала рост евроскептицизма в Италии, Испании и других странах, что способствовало возобновлению споров о недостатке солидарности внутри ЕС, который может оказаться острым настолько, что спровоцирует политическую дезинтеграцию континента. Но если возвращение национального государства было правильной реакцией на кризис общественного здравоохранения, то в мире без американского лидерства, раздираемом соперничеством США и Китая, более сплочённая Европа и Брюссель, наделённый чрезвычайными полномочиями, могут оказаться единственным реалистичным решением для борьбы со следующей фазой кризиса.
Великий парадокс коронавируса заключается в том, что закрытие границ между странами – членами Евросоюза и запирание людей в их квартирах сделали нас более космополитичными, чем когда-либо. Возможно, впервые в истории люди во всём мире говорят об одном и том же и разделяют одни и те же страхи. Оставаясь дома и проводя бесчисленное количество часов перед компьютерами и экранами телевизоров, люди сравнивают то, что с ними происходит, с тем, что происходит с другими людьми в других местах. В этот странный момент в нашей истории невозможно отрицать, что сегодня мы осознаём, каково это – жить в общем мире.
Одна из оптических иллюзий глобализации XXI века заключается в том, что только мобильные люди действительно космополитичны и что только те, кто чувствует себя в разных местах как дома, могут сохранить универсалистский взгляд на вещи. Однако величайший космополит мира Иммануил Кант никогда не покидал свой родной Кёнигсберг. Его город в разное время принадлежал разным империям, но он всегда предпочитал оставаться там. Сегодняшний парадокс глобализации или деглобализации, возможно, начался с него. Коронавирус заразил мир космополитизмом, одновременно настроив государства против глобализации.
Демократия как диктатура сравнений
Эпидемии заражают общество страхом. Они могут выявить не только лучшее в людях, но и худшее в правительствах. Эпидемии – популярная литературная метафора потери свободы и наступления авторитаризма. Для Никколо Макиавелли чума и болезнь иллюстрируют то, что происходит в организме политически, когда воцаряются «неэффективное управление» (bad governance) и коррупция, а «Чума» Альбера Камю – это притча о фашизме. Так символизирует ли нашествие коронавируса упадок западных либеральных демократий?
Согласно отчёту OpenDemocracy за апрель 2020 г., более двух миллиардов человек жили на тот момент в странах, где работа парламентов была приостановлена или ограничена чрезвычайными мерами по борьбе с коронавирусом. Но дело не только в парламентах. Карантин принизил роль судов. Людям запрещено покидать свои дома. Выборы либо переносятся, либо проводятся в такой атмосфере, которая делает невозможной честную политическую конкуренцию. Повсеместно ограничиваются СМИ, и хотя пандемия сделала надёжную информацию важнее, чем когда-либо прежде, экономический кризис угрожает финансовому выживанию медиакомпаний, которые создают и передают информацию.
Многие политологи опасаются, что пандемия приведёт к власти популистов, и демагоги воспользуются кризисом, чтобы задушить демократию и навязать авторитарное правление того или иного рода. Долгосрочным политическим последствием коронавируса, полагают такие аналитики, будет ограничительное законодательство, которое останется в силе ещё долго после того, как коронавирус будет побеждён. Наконец, они предполагают, что главным геополитическим результатом кризиса будет рост глобального влияния Китая.
Я разделяю большинство этих страхов. Коронавирус особенно опасен для лиц с хроническими заболеваниями, а западные либеральные демократии в последнее десятилетие страдают от значительных дисфункций, и доверие к их демократическим системам низко как никогда. В разгневанных и разочарованных обществах растёт влияние популистских партий. Эти тенденции нашли отклик в названиях двух недавно вышедших – и наделавших шума – книг: «Как умирают демократии» (How Democracies Die) Стивена Левицки и Даниэля Зиблатта и «Как заканчивается демократия» (How Democracy Ends) Дэвида Рансимэна. Логично ожидать, что коронавирус усугубит (и даже ускорит) как минимум некоторые негативные политические тенденции, которые предшествовали кризису. В общем, для опасений относительно будущего демократии в Европе есть основания, но я считаю, что картина более сложная и, возможно, не такая мрачная.
Политологи правы в том, что авторитарные лидеры процветают за счёт кризисов и в совершенстве владеют политикой страха. Однако важно отметить, что больше всего авторитаристов радуют кризисные ситуации, которые они создали сами или, по крайней мере, те, которыми они могут управлять. Они терпеть не могут кризисы, которые угрожают изменить мир в существующем виде. Немецкий философ Карл Шмитт был прав, когда говорил, что диктаторы хотят божественной власти, но Всевышнего никогда не просили решать проблемы, которые он не создавал.
Неудивительно, что четверо лидеров, наиболее яростно отрицающих само существование пандемии, практикуют авторитаризм: президент Бразилии Жаир Болсонару, белорусский властитель Александр Лукашенко, самодержавный президент Туркменистана Гурбангулы Бердымухамедов и никарагуанский диктатор Даниэль Ортега. Эти четверо, которых Оливер Стункель, профессор международных отношений Фонда Жетулиу Варгаса в Сан-Паулу, назвал «страусиным альянсом», являются лучшим доказательством того, что коронавирус – не лучший десерт к ужину автократа. Для этих четырёх людей пандемия является скорее угрозой и ограничением, чем возможностью. Пандемия – глобальный кризис, на который должны отреагировать все правительства мира, поэтому она фактически ограничивает власть авторитарных правителей.
Когда толпа рассеивается
Главная опасность для европейских либеральных демократий заключается в том, что коронавирус выгонит нас с улиц на несколько лет, а не месяцев. Если верить Биллу Гейтсу, в ближайшие годы люди смогут выходить в свет, но нечасто, и не в людные места. Представьте себе рестораны, в которых посетители сидят только через столик друг от друга, или самолёты, где каждое среднее место не занято.
В условиях демократии граждане должны иметь возможность голосовать, политики – обдумывать, а люди – передвигаться, встречаться и действовать коллективно. Крайне важно также, чтобы человек имел возможность быть частью толпы, коллективным органом, способным выражать интенсивность своих политических устремлений. Предвыборные митинги и массовые демонстрации дают гражданам такое ощущение принадлежности к той или иной группе населения, которое не обеспечивает участие в выборах само по себе.
Власть толпы вдыхала жизнь в демократическую политику XX века. «Никто не мог избежать встречи с ними на улицах и площадях, – писал немецкий культурный критик Зигфрид Кракауэр, вспоминая ситуацию, сложившуюся после Первой мировой войны. – Эти массы были более чем весомым социальным фактором, они были так же осязаемы, как и любой человек». Некоторые теоретики демократии опасались масс из-за их «безумия» и податливости к харизме авторитарных лидеров, но при этом понимали важность уличной политики для правильного функционирования демократии. Именно тот факт, что толпы аккумулируют интенсивность политических страстей, примиряет многих политических активистов с демократией. Размышляя о своём участии в знаменитой массовой демонстрации социал-демократов в Вене 15 июля 1927 г., писатель Элиас Канетти писал: «Это было самое близкое к революции ощущение. С тех пор я точно знаю, что мне не нужно читать ни слова о штурме Бастилии».
В последнее десятилетие в мировой политике обжились те, кого американский обозреватель Томас Фридман называет «людьми площадей». Более девяноста стран мира пережили крупные массовые протесты. Миллионы людей стали проводить масштабные и последовательные акции в обход политических партий; они не доверяют мейнстримным СМИ, у них почти нет выраженных лидеров; они пренебрегают формальной организацией. «Жёлтые жилеты» во Франции и «Восстание против вымирания» (Extinction Rebellion – возникшее в Великобритании глобальное экологическое движение – прим. ред.) – два лица этого разнообразного явления. Онлайн-активизм же зачастую скатывается к дешёвому «кликтивизму», он не способен привнести чувство осмыслённости и единения, которое традиционно является отличительной чертой уличной политики.
Коронавирус угрожает этому важному элементу демократической политики. Демократия не может функционировать взаперти. Аналитик сферы технологий Бенедикт Эванс недавно заметил: «Мы все сейчас в онлайне и, что не менее важно, готовы использовать это в любой сфере нашей жизни, если выработать правильный опыт и бизнес-модель. Сегодня каждый сделает в онлайне что угодно». Может быть, он и прав, но я убеждён, что демократия не может выжить без «людей площадей» Фридмана, тем более что многие сочтут их исчезновение признаком конца подлинной демократии. Как сохранить демократический образ жизни, если мы не сможем собираться группами по 50 и более человек? Как часто говорят, демократию необходимо взращивать на улице.
Впрочем, риск авторитаризма сталкивается с одним важным ограничителем. Большинство правительств решили ввести карантинные чрезвычайные меры, потому что люди по всему миру были готовы принять нарушение неприкосновенности частной жизни ради противодействия коронавирусу. Но универсализм этого подхода означает и другое: когда ряд правительств отменит ограничения, те, кто решат их продлить, совершат саморазоблачение.
Во время пандемии успех политики любого правительства зависит от активной поддержки граждан. Любой человек, решивший нарушить политику «социальной изоляции», мешает правительству достичь заявленных целей. В этом смысле чрезвычайное положение ограничивает права граждан, но, как ни парадоксально, увеличивает их власть.
Возможно, коронавирус и заразил демократические страны вирусом авторитаризма, но он также заставил правительства взять на себя всю полноту ответственности за последствия кризиса.
Поставить Шмитта с ног на голову
В конце XVIII века британский философ и общественный теоретик Иеремия Бентам разработал институциональную форму, которую он назвал «паноптиконом». Концепция её заключалась в том, чтобы позволить сторожу наблюдать за всеми находящимися в учреждении – будь то тюрьма, школа или больница – втайне от них. Эта модель вскоре стала символом современного понимания использования силы для контроля над опасными лицами или группами. Известна фраза французского политика и анархиста XIX века Пьера-Жозефа Прудона: «Быть управляемым – это находиться под явным и тайным наблюдением, подвергаться проверкам, инструкциям, законодательным ограничениям, регулированию, фигурировать в досье, подвергаться индоктринации, выслушивать проповеди, попадать под контроль, оцениваться, взвешиваться, цензурироваться и получать приказы». Многие согласятся, что со времён Прудона изменились разве что технологии.
В моменты кризиса идея паноптикона часто приходит в голову. Систему государственного надзора за состоянием здоровья граждан, которая, как многие опасаются, станет непреднамеренным результатом пандемии, можно считать новейшим воплощением проекта Бентама. Разница в том, что в оригинальном паноптиконе от людей требовали раздеваться донага в обмен на защиту, в нашем случае государство обещает использовать эпиднадзор для защиты людей от самих себя.
26 февраля этого года, когда масштабы пандемии в Италии ещё не были ясны, 82-летний философ Джорджо Агамбен написал спорную статью. Он утверждал, что чрезвычайные меры, введённые итальянским правительством, совершенно непропорциональны. «Вновь проявляется тенденция, – утверждал Агамбен, – использовать чрезвычайное положение в качестве нормальной парадигмы управления». По его мнению, реакция властей на коронавирус является проявлением «тиранического инстинкта» либеральных правительств и желанием вернуть чрезвычайные меры, напоминающие те, что использовались во время «войны с террором».
Подобно тому, как люди, встревоженные закрытием европейских границ, склонны приравнивать пандемию к возвращению кризиса беженцев, многие правозащитники опасаются, что тотальный надзор сохранится, когда вирус будет побеждён. Для них «чрезвычайное положение» – не что иное, как гвоздь в крышку гроба демократии.
Оправдана ли критика «чрезвычайщины», интерпретирующая надзор, вызванный пандемией, как возвращение бесславной «войны с террором», дискредитировавшей Запад? Является ли «нормализация» нарушения неприкосновенности частной жизни в условиях пандемии столь же разрушительной для демократии, как и легализация пыток, за которую выступала администрация Джорджа Буша после терактов 11 сентября?
Не делая разницы между борьбой с вирусом и борьбой с террором (и тот, и другой – «невидимые враги»), либералы рискуют попасть в «либертарианскую ловушку».
Критики бушевской «войны с террором» справедливо указывали, что государство не должно легализовать истязания, – они разрушают достоинство человека и бывают просто неэффективными, когда под пытками дают ложные показания. Однако слежка за потенциальными террористами и приложения для отслеживания вирусов – не одно и то же. Практика показывает, что идентификация контактов помогает правительствам сдерживать распространение болезни, а медикам изучать заразу и быстрее находить вакцину. «Антивирусное» наблюдение не является тайным – люди знают, что власти будут следить за их контактами. И если я не позволю правительству отслеживать мои контакты, я могу оказаться косвенно ответственен за смерть другого человека.
Американский политолог Айра Кацнельсон в своей шокирующей и завораживающей книге «Страх как он есть» (Fear Itself) утверждал, что Франклину Рузвельту удалось спасти либеральную демократию в Америке не за счёт сопротивления чрезвычайным мерам, а за счёт демонстрации того, что демократия эффективна во времена неопределённости и страха. Его стратегия заключалась в том, чтобы противостоять Карлу Шмитту и показать, что либеральные демократии «со своими вздорными партиями, парламентами и поляризацией могут придумывать решения и находить свой путь, придерживаясь базовых убеждений и практик». По мнению Кацнельсона, демократию от диктатуры отличает не то, что демократия выступает против «чрезвычайных положений», а то, что она применяет их для того, чтобы защитить демократический порядок, и вовсе не потому, что это может сойти ей с рук. Однако чтобы демократия имела возможность принимать исключительные меры, оставаясь верной своему либеральному характеру, она обязана чётко различать ситуативные ограничения и постоянную политику. Демократические субъекты должны требовать, чтобы ключевые законодательные акты носили временный характер и подлежали официальному, процедурному подтверждению.
И, конечно, ни отдельные руководители, ни учреждения не могут быть свободны от критики, а чрезвычайное положение – не повод для того, чтобы создавать касту «неприкасаемых», на которых не распространяются демократические надзор и практики. Напротив, каждой ветви власти – судебной, законодательной и исполнительной – следует обеспечить возможность обмениваться информацией и принимать решения в режиме реального времени. Правительствам дозволяется обходить парламенты там, где это целесообразно для эффективности проводимой политики по защите населения, но они неправомочны отправлять их в отставку.
Наконец, необходима ретроспективная оценка. Процесс постоянного мониторинга того, как применяются ограничения в отношении либеральных норм, обязателен для политических режимов, приверженных принципам демократической дискуссии и коллективного выбора.
Поможет ли «китайский вирус» «китайской модели»?
В первые дни кризиса у меня, как и у многих других, сложилось впечатление, что Китай выйдет из пандемии в наилучшей стратегической позиции. Похоже, что кризис легитимировал авторитарные государства для их жителей, и первые данные показывают, что пандемия повысила среди китайцев скепсис по отношению к американской модели. Тот факт, что Китай был первым поражён вирусом, означает, что он первым же и начал экономическое восстановление, что работало в его пользу. Однако с течением времени я усомнился в том, что Китай станет главным бенефициаром кризиса. После того, как стало известно, что китайское правительство дезинформировало мир о количестве умерших от коронавируса и заразившихся им, усилились антикитайские настроения. Агрессивная пиар-кампания Пекина была направлена на то, чтобы показать Китай образцом эффективного реагирования на пандемию и единственной глобально мыслящей силой в тот момент, когда вирус распространялся в Европе и других частях мира. Но она принесла обратный эффект. Кроме того, на Китае, вероятно, негативно скажется «деглобализация», которая станет социальным и экономическим последствием пандемии.
В первом квартале 2020 г. в Китае произошло первое после культурной революции Мао значительное сокращение ВВП, что бросило весомый и символический вызов режиму, легитимность которого зависит от способности поддерживать рост уровня жизни. И хотя кризис нанесёт ущерб «мягкой силе» Соединённых Штатов и Евросоюза и их уверенности в себе, после коронавируса мир станет менее лоялен к глобальным амбициям Пекина, чем до, поскольку пандемия обнажила тёмную сторону Китая.
Текущий момент в некоторой степени сродни кризису 1970-х гг., когда и советский коммунизм, и западные демократии раздирали внутренние беспорядки. Французский политический философ Пьер Аснер назвал это время периодом «конкурентного декаданса». Вместо того, чтобы ответить на вопрос, является ли либеральная демократия или китайский авторитаризм тем типом режима, который наиболее подходит для требований XXI века, COVID-19 достиг чего-то иного: он положил конец перспективам китайско-американского сотрудничества в управлении проблемами глобализации. Напротив, тенденция к глобальной фрагментации и регионализации стала ещё более явной. Профессор Пекинского университета Ван Цзиси справедливо утверждает, что последствия вируса привели китайско-американские отношения в худшее состояние с момента установления формальных связей в 1970-е гг., а разрыв двусторонних экономических и технологических связей «уже необратим».
Противостояние Китая и Америки не приведёт к возвращению холодной войны. В отличие от советского режима китайская модель является не идеологической альтернативой капитализму, а скорее частью глобального капитализма. Однако конфронтация между двумя державами будет очень похожа на холодную войну. Как заметил персонаж Джона Апдайка Гарри Энгстром по прозвищу Кролик, «если холодная война закончилась, какой смысл быть американцем?». Очевидно, что независимо от результатов президентских выборов в США в ноябре 2020 г. позиция Вашингтона по отношению к Пекину станет более жёсткой. Китайские лидеры также, скорее всего, согласятся с тем, что без холодной войны практически нет смысла в том, чтобы продолжать величать себя коммунистами.