31 января в Москве состоялся первый в 2024 г. Лекторий СВОП. О трудно формализуемом понятии стратегической культуры, феномене «22 июня 1941 г.», стратегической преемственности и связи стратегической культуры с ракетно-ядерной сферой Фёдор Лукьянов поговорил с Алексеем Кривопаловым, Прохором Тебиным и Дмитрием Стефановичем.
Фёдор Лукьянов: Поводом для первой в этом году встречи стала статья Алексея Кривопалова и Александра Вершинина, вышедшая в журнале «Россия в глобальной политике»[1]. Тема – стратегическая культура, которой придерживается (или, наоборот, не придерживается) Россия. Чем меньше ясности в том, что происходит вокруг, тем важнее понимать логику, которой при принятии решений руководствуются основные действующие лица. Существует ли вообще на практике стратегическая культура или это придуманный концепт?
Алексей Кривопалов: Понятие «стратегическая культура» сравнительно молодо – оно появилось в 1977 г., на пятнадцать лет позже формулирования понятия «политическая культура». При проведении фундаментальных исследований по вопросам стратегии пальма первенства, безусловно, принадлежит военным, затем этим предметным полем заинтересовались историки и только во второй половине XX века – политологи и теоретики международных отношений. Они сразу же расширили тематические рамки стратегической культуры, со строго военной области распространив её на смежные сюжеты.
Говорить о стратегической культуре сложно, в первую очередь потому, что и стратегия, и культура – слова, составляющие название, – трудно формализуемые, абстрактные, эмоционально сильно нагруженные понятия. В мировой научной литературе можно встретить большое количество определений термина «стратегия» – некоторые из них строго нормативные, другие совершенно парадоксальные. Великий Мольтке-старший определял стратегию как умение находить выход из положения. Антропологи и культурологи предложат примерно триста определений термина «культура». Когда мы стыкуем вместе стратегию и культуру, сложность нормативного определения получившегося понятия возрастает в разы.
Пытаясь понять феномен стратегической культуры, прежде всего стоит честно признать, что формализовать это понятие, придать ему строго научное, теоретическое измерение невозможно. Как явление стратегическая культура, безусловно, существует, а вот чёткого ответа на вопрос, кому она принадлежит и кто является её субъектом, в научном сообществе нет. В современной американской литературе принято расширять количество субъектов стратегической культуры.
Отмечу, что стратегическая культура существует даже тогда, когда мы не знаем о её присутствии – наличие стратегической культуры диктуется историческим опытом государства, реалиями географического положения. О слагаемых, из которых складывается стратегическая культура, можно спорить.
Когда в 1970-х гг. Джек Снайдер[2] формулировал понятие стратегической культуры, он обращался прежде всего к проблематике ракетно-ядерного сдерживания. Те, кто заказал Снайдеру в RAND Corporation (Находится в перечне иностранных и международных неправительственных организаций от 06.12.2023, деятельность которых признана нежелательной на территории Российской Федерации.) эту работу, спросили его, почему советские руководители с такой тревогой воспринимают концепцию ограниченной ядерной войны, концепцию гибкого ответа и концепцию гарантированного взаимного уничтожения. США ожидали от СССР более конструктивной реакции на эти идеи, но столкнулись с серьёзной обеспокоенностью со стороны советского руководства. Статья Снайдера содержала следующий ответ – советские коллеги анализируют возможность стратегического ядерного сдерживания, имея в своём воображении отличную от американской систему координат. Тогда стратегическая культура мыслилась как некое единое поле – советологи пытались анализировать СССР как что-то цельное.
Основными выразителями стратегической культуры являются дипломатические, военные ведомства. Возможно, на узких хронологических отрезках к этому списку можно было бы добавить спецслужбы и руководство ОПК. Завершая вводную часть, предлагаю зафиксировать, что стратегическую культуру крайне сложно формализовать и в научной среде не существует консенсуса в отношении того, из чего она состоит.
Фёдор Лукьянов: Дмитрий, раз уж всё началось с вопроса о ядерном сдерживании, существует ли всё-таки стратегическая культура?
Дмитрий Стефанович: Короткий ответ – да, существует до сих пор. Если более глубоко и предметно рассуждать, конечно, стратегическую культуру крайне сложно формализовать. Мне самому не раз приходилось наблюдать, как заслуженные отечественные академики своим американским коллегам пытались объяснить, почему мы именно так, а не иначе думаем про ракетно-ядерную сферу, рассказывая про монгольское нашествие, шведов, поляков, Наполеона и, конечно, про 22 июня 1941 года. Эти события не могут не накладывать отпечаток на то, как мы думаем о ядерном сдерживании, на то, как рассматриваются те или иные вещи.
Более того, нельзя сказать, что ракетно-ядерная сфера как-то принципиально отличается от других областей, связанных со стратегической культурой, в первую очередь с военной сферой.
То, что нам казалось целесообразным и правильным из того, что мы видели на Западе, Востоке и Юге, внедрялось с поправкой на ресурсы и обстановку в стране. Сейчас примерно то же самое происходит в ракетно-ядерной сфере – если у кого-то появляются новые ракеты, современные подводные лодки, то значит, нам тоже нужны новые ракеты и лодки. Если вдруг где-то возникает нечто, что воспринимается полезным, повышающим безопасность государства, оно адаптируется к собственным условиям и возможностям – мы видим эту преемственность на протяжении веков. Если говорить про ракетно-ядерную сферу, интересно ещё и то, что идёт многолетняя дискуссия, что хорошо для ядерного сдерживания: чтобы всё было максимально прозрачно; чтобы всё было максимально непонятно; или что-то среднее. Практика показывает, что каждая страна выбирает наиболее подходящий для отражения военно-политических угроз образ.
Конечно, в сравнении с советским периодом уровень прозрачности в России существенно повысился, появилась официальная ядерная доктрина. Но мы всё ещё далеки от той прозрачности, которую поддерживают США, где принятие любой программы в ракетно-ядерной сфере сопровождается дебатами, дискуссиями, докладами. Китайцы, наши стратегические партнёры, придерживаются другого принципа – в Китае довольно умеренно обсуждаются подобные темы. От китайских коллег я услышал формулировку «стратегическое молчание», и это как раз китайский случай. Напомню ещё один момент, который, кстати, упоминается в статье Алексея и Александра, – страх «22 июня» связан в том числе со страхом потери управляемости, паралича системы боевого управления. Противник ни в коем случае не должен нарушить эту управляемость, поэтому мы опасаемся появления у американцев новых вооружений, которые неизбежно примеряются на себя.
Прохор Тебин: Я соглашусь с большинством идей, но с некоторыми поспорю. Отвечая на вопрос, существует ли стратегическая культура или нет, хочется вспомнить классическую формулу конструктивизма, утверждающую, что восприятие определяет реальность.
Ещё до того, как в работе Джека Снайдера появился термин «стратегическая культура», стратегическая культура существовала – просто она никак не называлась, и мы о ней не знали. Примерно в те же годы Генрих Александрович Трофименко фактически изучал стратегическую культуру США, просто не называя её стратегической культурой.
Формализовать данное понятие действительно сложно, но одновременно и очень просто.
Можно рассуждать о стратегических вооружениях, о стратегической культуре, о военно-политической стратегии, о стратегии корпораций, но стратегия как таковая – это совершенно абстрактная идея. Чтобы очертить контуры стратегии, нужно понять, в каком контексте мы говорим о стратегии и для чего нам этом нужно.
Джек Снайдер в 1977 г. исследовал стратегическую культуру во вполне конкретном контексте со вполне с конкретными целями. По этой причине его определение стратегической культуры тоже было конкретным. Дело Снайдера продолжил Колин Грей, который в 1980-е гг. расширил это понятие. В отечественной науке стратегическую культуру изучал академик Андрей Афанасьевич Кокошин.
Греки называли стратегией тактику, в конце XIX – начале XX века под стратегией понимали то, что мы бы сегодня назвали оперативным искусством. Карл Клаузевиц связывал стратегию с политикой. Со временем, по мере политического, экономического развития, понятие стратегии наполнялось новыми смыслами. Главное – нужно понимать, в каком контексте оно употребляется.
Фёдор Лукьянов: А у американцев «22 июня 1941 г.» какое? Что лежит в основе американской стратегической культуры?
Алексей Кривопалов: Я бы сказал, что в США «22 июня 1941 г.» двухкомпонентное – с одной стороны, это травма Гражданской войны, с другой стороны, это осознание собственной стратегической уязвимости, поразившее американцев в 1950-е годы. Пожалуй, это два больших шока, которые в значительной степени определили коллективное восприятие высшего политического руководства.
Формируют стратегическую культуру, конечно, элиты. Это понятие невозможно демократизировать. Когда мы говорим о стратегической культуре, как бы неполиткорректно это ни звучало, речь идёт о вещах сугубо элитарных. Американцы сейчас, например, рассуждают о стратегической культуре Экваториальной Африки, анализируют стратегическую культуру всех континентов, всех стран, держав разного ранга. Но мы-то с вами понимаем, что американские учёные следуют моде американской политической науки – если вы отказываете кому-то в праве на обладание стратегической культурой, вы занимаетесь дискриминацией. У Африки нет стратегической культуры. У послевоенных Германии и Японии не было стратегической культуры, хотя мне попадались на глаза учебники с таким названием. У Франции после 1940 г. нет стратегической культуры. Сто лет назад у Японии была стратегическая культура, но её не было у Ирана, сейчас мы наблюдаем обратную ситуацию. У США, России, Китая, Ирана она объективно присутствует.
Если мы попытаемся найти ещё кого-то из числа субъектов международного права, обладающих стратегической культурой, между нами завяжется острая дискуссия.
Чтобы выражать её императивы, нужна стратегическая самостоятельность – способность к принятию собственных решений. У современных Японии и Франции такой самостоятельности нет.
Ещё один важный момент – стратегическая культура генерируется в ведомствах. Стратегическая культура не возникает на кончике пера, она появляется в тех институциях, которые имеют богатую историю и в которых присутствует элемент преемственности, – в дипломатических ведомствах, армейских корпорациях. При этом не столь важно демократическим или недемократическим является государство. Политический отбор в высшие эшелоны власти является механизированным, туда попадают люди, прошедшие сложную школу профессионального отбора и ставшие адептами определённых коллективных воззрений.
Теперь к вопросу о том, как в США обстоят дела со стратегической культурой. Коллега сказал, что чистая стратегия в американской среде сейчас не в моде. Это серьёзный методологический вызов – определить, где же стратегия перерастает в стратегическую культуру и есть ли между ними существенный барьер. Классических исследований по теории стратегии великое множество. О стратегической культуре, используя словосочетание way of war писал Лиддел Гарт ещё в 1930-е годы. Борис Шапошников в своей программной работе «Мозг армии» также писал о программных сбоях, парадоксах, которые возникают при стратегическом выполнении принятого политического решения. Прочертить чёткую хронологическую границу, где стратегия перерастает в стратегическую культуру, на мой взгляд, невозможно.
В США выделяют целых четыре поколения работ, посвящённых исследованию стратегической культуры. С одной стороны, это делает честь американским учёным, с другой стороны, в этом случае количество работ не всегда конвертируется в их качество. Чтобы ответить на вопрос о том, из каких компонентов состоит way of war, начать надо с того, что, во-первых, США – это остров континентальных размеров, который окружён океанами и потому является недоступным для масштабного сухопутного вторжения. Канада и Мексика, имеющие с США границу по суше, не могут создать этой стране экзистенциальную угрозу. США – это морская держава с первых дней своей истории. Во-вторых, следует помнить о том, что США быстро и практически сразу завоевали себе лидирующие позиции в экономике, науке, технологической сфере, американцы никогда не были догоняющими, в отличие от России, Китая, Японии, которые прекрасно знают, что такое слабость и уязвимость. В-третьих, благодаря своему выгодному географическому положению и выдающимся технологическим возможностям США способны проецировать свою мощь на другие континенты. В 1920-е гг. в США большое внимание уделялось концепции «воздушной мощи». Американцы были пионерами развития стратегической бомбардировочной авиации. Со временем логично развивалась ракетно-ядерная составляющая. Появление такого разрушительного оружия, каким является ядерное, безусловно, влияло на понимание американскими элитами своих возможностей на международной арене, вероятных сценариев поведения США.
В 1950-е гг. США столкнулись с невиданной ранее стратегической уязвимостью – отныне американцы не могли себе позволить думать, что могут нанести ядерный удар по соседу, не столкнувшись при этом с ответной угрозой экзистенциального поражения. Осознание своей стратегической уязвимости было довольно болезненным – в этот период США с большей тревогой обсуждали ядерные вопросы, чем государства, для которых существование в условиях постоянной стратегической уязвимости давно стало нормой. Вот, пожалуй, и основные факторы, из которых складывается коллективное представление американского руководства о характере их положения.
Фёдор Лукьянов: Есть ли стратегическая культура у Украины? И если нет, появляется ли она?
Прохор Тебин: Вопрос заключается в том, о чём мы говорим. Здесь мы снова сталкиваемся со смешением понятий. Стратегическая культура, на мой взгляд, – это сугубо эпизодический служебный термин, который используется в дискуссиях о военно-политической стратегии.
Стратегическая культура, как правило, рассматривает установки, эмоциональные реакции и стереотипы поведения субъектов стратегической культуры – высшего военно-политического руководства, руководства политических партий и ВПК и народа в целом. Об этом, в частности, пишет уже упоминавшийся сегодня академик Кокошин.
Самые разные подходы к стратегической культуре говорят, что у Украины она есть, главное – понять, какая она. Если мы считаем, что у украинского руководства есть некий набор разрозненных и изменчивых стереотипов и паттернов поведения, о единой стратегической культуре речи не идёт, но, если они выкристаллизовываются, можно считать, что стратегическая культура на Украине формируется.
Если стратегическая культура заимствована откуда-то извне, следует задаться вопросом, является ли она собственной или чужой.
Ещё один подход к определению стратегической культуры принимает во внимание зрелость институтов, которые отвечают за её развитие. Германия, например, недавно опубликовала собственную Стратегию национальной безопасности. При внимательном ознакомлении с этим документом становится понятно, что у Германии никакой стратегической культуры нет. Является ли публикация стратегии национальной безопасности первым шагом к формированию стратегической культуры? Возможно.
При этом очевидно, что зрелости институтов, отвечающих за формирование стратегической культуры, на Украине нет.
Фёдор Лукьянов: Вы согласны с тем, что для США осознание собственной стратегической уязвимости в середине XX века стало чем-то определяющим?
Прохор Тебин: На мой взгляд, американским «22 июня 1941 г.» были Гражданская война (пусть и в меньшей степени), Перл-Харбор и 11 сентября 2001 года.
Осознание уязвимости после изобретения ядерного оружия и потери монополии на него приходило постепенно и интеллектуально к этому они, как мне кажется, готовились. Сама военно-политическая стратегия и её фундаментальные принципы у американцев являются одними из самых старых. Мэхен и Коломб[3], конечно, выдающиеся специалисты, но я бы прослеживал развитие американской стратегии вслед за Генрихом Трофименко[4] от отцов-основателей и даже немного расширил бы её постулаты, включив сюда знаменитую триаду – просвещённый эгоизм, опора на военную мощь и manifest destiny.
Стратегическая культура, конечно, развивалась и претерпевала изменения с течением времени. У разных политических деятелей были свои военно-политические стратегии и курсы, но фундамент был заложен именно отцами-основателями. Благодаря статусу крупного и самодостаточного островного государства уязвимость США была отрицательной, после нападения на Перл-Харбор уязвимость стала положительной. Миршаймер вообще считал, что океан защищает не только самих американцев, но и другие страны от американцев.
Фёдор Лукьянов: Я бы хотел поддержать точку зрения Алексея, который назвал Гражданскую войну «22 июня 1941 г.» для американцев. Я много раз от американских коллег слышал мнение о том, что США, будучи искусственно созданными, являются большим экспериментом государственного масштаба. При этом никто не говорил, что этот эксперимент закончится успешно. Одним из испытаний для существования государства как раз стала Гражданская война.
Чувство уязвимости как движущей силы военно-технического развития увеличивается, уменьшается или остаётся всегда одинаковым?
Дмитрий Стефанович: Я думаю, что когда-то чувство уязвимости сильнее, когда-то оно проявляет себя менее явно. Ещё одним событием, которое можно поставить в один ряд с Гражданской войной, Перл-Харбором и 11 сентября стала победа Трампа на президентских выборах. После победы Трампа многие американцы уверовали в российское вмешательство в процесс голосования, а это уязвимость высшего рода, проникновение в святая святых. Вера в российское вмешательство стала поводом для ненависти к России. Как видим, в мифы по-прежнему верит много людей.
Фёдор Лукьянов: Интересно, что об этом сейчас почти не вспоминают.
Дмитрий Стефанович: Я думаю, могут вспомнить ещё. Эта уязвимость, конечно, оказывает влияние на военно-техническую сферу. Уязвимость выборного процесса непосредственно связана с киберуязвимостью. Киберпространство сегодня уже абсолютно точно может рассматриваться как пространство боевых действий. То же самое касается и космоса – американцы не стесняются заявлять о своём стремлении сохранить и приумножить собственное превосходство здесь, несмотря на несогласие Москвы, Пекина, Нью-Дели.
Ещё один интересный момент, связанный с институциональностью в ракетно-ядерной сфере, заключается в том, что у американцев всё началось с военно-воздушных сил, а у СССР – с артиллерии. Конечно, это тоже накладывает определённый отпечаток на то, как осуществляется боевое управление, военное планирование.
Что касается вопроса о том, в каких странах есть стратегическая культура, предлагаю вспомнить пример Северной и Южной Корей. Северокорейская стратегическая культура очень самобытная, с активным использованием разных наработок и идей в публичной сфере, причём не советских, не китайских, а абсолютно своих, а может, даже американских и японских. Уровень открытости в Северной Корее чрезвычайно высок, никто в мире так ярко и подробно не демонстрирует свои военные новинки. Южная Корея, которая, по выражению Алексея, является федератом, тоже обладает собственными идеями и концепциями, военным потенциалом. При этом любопытно, что стратегический потенциал Южной Кореи ими, видимо, воспринимается как направленный исключительно против Пхеньяна. С какой-либо другой стороны южнокорейская стратегическая культура даже не рассматривается, в то время как в столицах окружающих стран – и в Токио, и в Пекине, да и в Москве – может быть иное мнение.
Прохор верно отметил, что в Германии нет стратегической культуры – в Европе просто не хотят заниматься её формированием. С чем это связано – со справедливой оценкой собственного ничтожного военного потенциала или с уверенностью в защите со стороны США, – пока непонятно, потому что дискуссии на эту тему практически не ведутся.
Фёдор Лукьянов: Алексей, в своей статье вы пишете о том, что российская стратегическая культура в имперский период была совершенно европейской, а с установлением советской власти от прошлой стратегической культуры отказались и решили строить что-то новое. Как обстоят дела с постсоветской стратегической культурой в России? Заимствует ли она что-то у СССР? Присутствует ли здесь преемственность?
Алексей Кривопалов: Стратегические культуры крайне негибкие, но они не статичны – основные идеи, формирующие страткультурный горизонт, меняются, хоть это и крайне медленный, неуловимый для фиксирования одним поколением процесс.
Если мы говорим о XIX веке, о Венской системе международных отношений, пять великих европейских держав – Россия, Великобритания, Франция, Пруссия и Австрия, – будучи очень разными, смотрели на мир примерно одинаково. Система стратегического целеполагания и оценки обстановки была если не универсальной, то очень похожей и в России, и во Франции, и в Пруссии. Великие державы, безусловно, уже тогда понимали, что внешняя политика и военно-стратегическое планирование тесно связаны и зависят от экономических возможностей государства и что ни одно государство не может осуществлять свой внешнеполитический и военно-стратегический курс в вакууме. Даже Россия не могла проводить внешнюю политику, которая не находила бы одобрение у общественности. Стратегическая культура была обязана принимать во внимание ещё и внутриполитический фактор.
Мольтке, например, определял стратегию как «систему подпорок»: стратегическая культура – это не волшебная палочка, а скорее система сигнализации, укоренившихся взглядов и воззрений, которая при внимательном изучении своего оппонента позволяет примерно спрогнозировать, какие действия он предпримет в кризисной обстановке и какие вводные примет во внимание в первую очередь. В этом смысле в истории каждой стратегической культуры есть рубежные даты. В Германии этим рубежным моментом стал 1945 год. Главным пороком самобытной и отличающейся рядом положительных моментов немецкой стратегии была тактизация стратегии. В силу ряда причин и в Первой, и во Второй мировых войнах немецкая армия решала задачи, которые невозможно выполнить военными средствами. Обе мировые войны были фактически проиграны немцами до первого выстрела.
Если говорить о России, то над ней довлеет уже 1917 г., который радикально трансформировал политическую организацию России, полностью отменил старую политическую элиту, кодекс её корпоративного поведения и систему преемственности в органах власти. На руинах старой русской большой стратегии немедленно начало созревать что-то новое, над чем довлела мессианская наднациональная идеология. 1991 г. для России, напротив, не был революционным – все государственные ведомства уцелели, всё примерно осталось на своих местах. Постсоветская стратегическая культура продолжает советскую традицию и может существенно трансформироваться только в случае наступления нового кризиса, серьёзной фундаментальной встряски, которая изменит соотношение сил в ведомствах, этические нормы и систему профессионального отбора.
Фёдор Лукьянов: Прохор, вы согласны с тем, что российская стратегическая культура наследует у советской стратегической культуры?
Прохор Тебин: Конечно, отчасти я согласен, но предлагаю всё-таки вернуться к дефинициям. Одним из «22 июня 1941 г.» для России, безусловно, стал распад СССР и связанный с ним непростой опыт 1990-х годов. В этом смысле говорить о том, что сейчас мы всецело живём в рамках советской, пусть и эволюционирующей, стратегической культуры некорректно. Приведу пример. Существует ёмкий термин «национальная безопасность», который и в России, и в США закреплён на законодательном уровне. В американском законе чётко написано, что национальная безопасность – это внешняя политика плюс национальная оборона. По сути, это внешнеориентированное понятие.
Если посмотреть на российскую Стратегию национальной безопасности и на Закон о стратегическом планировании, мы увидим, что трактовка национальной безопасности у нас совершенно другая. Национальная оборона в России тесно связывается с социально-экономическим развитием страны. Это, конечно, элемент самобытной стратегической культуры, который, с одной стороны, закреплён «сверху» в законодательных актах, а с другой стороны, отвечает чаяниям и запросам российского народа.
Дмитрий Стефанович: Я думаю, что постсоветская политическая культура наследует и у советской, и у имперской стратегических культур. Руководитель РАН недавно отметил, что имперские академики в своё время назначали советских, а советские – российских академиков. В этом что-то есть.
Записала Евгения Кульман
[1] См.: Вершинин А.А., Кривопалов А.А. Российская стратегическая культура: опыт исторической ретроспективы // Россия в глобальной политике. 2023. Т. 21. № 6. С. 80–98. URL: https://globalaffairs.ru/articles/strategicheskaya-kultura-ru/
[2] Snyder J.L. The Soviet Strategic Culture: Implications for Limited Nuclear Operations. Santa Monica, CA: RAND Corporation, 1977. 40 p. (RAND Corporation – находится в перечне иностранных и международных неправительственных организаций от 06.12.2023, деятельность которых признана нежелательной на территории Российской Федерации.)
[3] Альфред Тайер Мэхэн – американский военно-морской теоретик и историк; Филипп Говард Коломб – британский военно-морской теоретик и историк.
[4] Генрих Александрович Трофименко – советский и российский историк-американист.