Сколько мы ни пели, все равно что молчали.
Борис Гребенщиков
События на Украине обострили давно набившую оскомину дискуссию об интересах и ценностях в отношениях России и Европейского союза. С начала века Москва традиционно представляется и в нашей стране, и за ее пределами как актор, действующий только на основе интересов, тогда как Брюссель (как центр Евросоюза), мол, исходит из ценностей. Этой темой пропитаны и высказывания политиков, и дискуссии экспертов, и зачастую фундаментальные научные исследования.
Однако приверженцы данной точки зрения совершают две методологические ошибки. Во-первых, им кажется логичным при анализе России и Евросоюза применять к первой методологию реализма, так как российские концептуальные документы по внешней политике ставят в центр национальные интересы (базовую категорию реализма). Евросоюз же с 1970-х гг. активно заявляет о том, что его деятельность в мире основана на ценностях, проецируемых на соседей. Как следствие, в оценке ЕС отталкиваются от синтеза реализма и конструктивизма. На наш взгляд, однако, различие дискурсивных практик Москвы и Брюсселя не может служить основанием для методологического эклектизма в рамках одного направления исследований. Иными словами, и к России, и к Евросоюзу должна быть применена единая система методологических установок.
Во-вторых, не бывает ни политики абсолютно вне нормативных рамок, ни политики, где единственным ориентиром служат заявленные ценности. Собственно, прагматизм или рационализм не витают в воздухе, они сами основаны на каких-то ценностях. По меткому замечанию Фридриха Кратохвила, сделанному много лет назад, «определение чего-то как рационального означает приверженность этому в терминах некоторых норм или моральных ощущений». Иными словами, перед тем как определить нечто как рациональное, мы должны обозначить само рациональное, а также критерии для причисления к нему того или иного события. Соответственно, осознание интереса также исходит исключительно из мироощущения актора и его ценностей в конкретный момент.
Понимание тесной связи интересов и ценностей, а также того, что они присущи всем субъектам международных отношений, в частности и России, и Евросоюзу, крайне важно в современном контексте, когда именно ценностная конкуренция, соревнование моделей и норм приобретает глобальное измерение и становится одним из основных ресурсов всех игроков на международной арене. Даже в концепции внешней политики России 2013 г. говорится о «соперничестве различных ценностных ориентиров», хотя это и понимается скорее в русле реалистической традиции.
В украинских событиях 2013–2014 гг. Москва поначалу делала акцент на экономических рычагах (определение цены на газ, предоставление кредитной линии, элементы таможенной войны), а также на невмешательстве во внутренние дела соседнего государства в части требований тех или иных реформ. Эти действия сами по себе основаны на определенной нормативной составляющей, на том самом прагматизме, частью которого является и вера в неограниченные возможности позиционирования России на евразийском континенте. С изменением контекста событий на Украине Москва усилила нормативную, а затем и откровенно ценностную (антифашизм) риторику, все четче формулируя и собственную позицию, и критику ЕС (опять же с позиции российских ценностей – невмешательства во внутренние дела, приоритета экономики над политикой, незыблемости итогов Второй мировой войны и т.д.). Напротив, Евросоюз в силу внутриукраинских сдвигов вынужден был под лозунгом своих нормативных приоритетов пойти на ряд прагматических материальных шагов (выделение помощи, обсуждение параметров участия МВФ, снижение таможенных пошлин на украинский экспорт в Европейский союз), а также включиться в чисто геополитическое соперничество.
Разговор о том, что политика одного игрока основывается лишь на интересах, а другого – лишь на ценностях, лишен смысла. И Россия, и ЕС (как любой другой актор международных отношений) характеризуются наличием обоих компонентов.
Для нас в данной статье важно нормативное столкновение России и ЕС, которое ярко проявляется ныне в событиях на Украине, но существует и вне этого контекста, а также то, какое освещение это столкновение получает в экспертных и академических кругах.
Две стороны одной монеты?
Центральными для идеологической коллизии России и Европейского союза стали две дискурсивные практики: «нормативная сила Европы» и «Россия – великая держава на евразийском пространстве». Обе идеи – явления одного порядка, в равной степени и формирующие внешнюю политику сторон, и дающие возможности для ее критики извне.
Концепция нормативной силы Европы окончательно оформилась на рубеже веков, когда ЕС проходил через стадию активного расширения. Однако корни нормативной силы можно проследить до 1970-х гг., когда страны Европейского экономического сообщества начали координировать свою деятельность на мировой арене, и для этого потребовалась цементирующая идея. А зерна концепции были брошены еще в 1950-е гг., когда страны Западной Европы встали на путь переосмысления истории и постарались создать механизмы, которые гарантировали бы предотвращение новой мировой войны. Именно в 1970-е гг. европейские сообщества впервые сформулировали мысль о соответствии внутренней политики и внешней, о том, что последняя также должна основываться на ценностях прав человека и демократии, верховенстве закона и противодействии воинственности, и распространять эти нормы в мире. Данные положения впоследствии были зафиксированы в учредительных документах Евросоюза.
Российский аналог нормативной силы как обоснование нового этапа активной внешней политики стал вновь завоевывать позиции в период президентства Владимира Путина. Экономическая стабильность позволила наметить новую идеологическую канву, а внутриполитическая ситуация и мироощущение не только элит, но и простых российских граждан, их желание принадлежать к великой стране, аналогичной СССР по своему весу в мире и влиянию, потребовали это сделать. Как и в случае Евросоюза, концепция не была абсолютно новой, скорее она стала результатом освоения исторического наследия, в частности концепций евразийства и славянофильства, специфики Просвещения в России, явилась новым осмыслением географического положения страны и ее ресурсов (военных и энергетических; культурных и интеллектуальных).
При этом в России пока не выкристаллизовалась четкая концепция, аналогичная дискурсу «нормативная сила Европы». В этом плане научно-политическая жизнь России отличается бóльшим разнообразием. На протяжении последних десятилетий отечественных коллег поочередно завораживали «евразийская держава», «русский мир», «русская цивилизация» и другие не менее звучные формулы. В этом же ряду идеи восстановления и поддержания Россией своего статус-кво мировой державы, защиты русскоязычных за рубежом. Однако, как и в случае с Евросоюзом, очевидно, что все эти дискуссии – не обсуждение внешней политики, а важнейшая часть дискуссии о сущности российской государственности и идентичности.
И концепция нормативной силы Европы, и российская идея великой державы на евразийском континенте концентрируются на нормативном аспекте и транслируют мысль о собственном нормативном превосходстве. И Россия, и ЕС обосновывают это своей особой политикой: успешностью интеграционных процессов в Европе, с одной стороны, и суверенным, особым путем развития, с другой. В равной степени они отражают курс на формирование внешней политики, задаваемый основными линиями дискуссии об идентичности, и легитимируют целый ряд политических действий внутри и вовне. Способность определять нормальное (как ядро нормативной силы), транслируемая Европой, и спасение Европы от коллапса, восстановление мировой справедливости и общечеловеческих (консервативных) ценностей как «истинных», что артикулирует Россия, – близкие цели.
Ссылки на «энергетический шантаж» России и ее различные «имперские» экономические проекты на просторах СНГ мы вполне можем сопоставить с «политической обусловленностью», проповедуемой Евросоюзом, или его соглашениями об ассоциации. По сути, для обоих анализируемых акторов это прикладные инструменты популяризации своих ценностей.
В этом же русле надо оценивать и взаимоисключаемость двух интеграционных проектов, что проявилось на Украине. Напомним, что долгое время именно Россия предлагала попытаться выработать вариант сочетания этих двух проектов (Таможенный союз и соглашение об ассоциации с ЕС), тогда как Евросоюз от этого последовательно отказывался. В данном контексте уместно вспомнить и типичное для европейских политиков высказывание, что «целью русских является восстановление влияния России на пространстве бывшего Советского Союза, и это нарушает принципы свободной и живущей в мире Европы». Отсутствие критического осмысления проекта «русских», от которого, пусть и нехотя, отказываются сегодня в украинском контексте, лишь вносит вклад в дальнейшее взаимное непонимание.
Изначально дискурсы России и Евросоюза строятся на частных нормах, т.е. противопоставляемых тем, что существуют в других сообществах, так как основным критерием идентичности является определение Другого. Однако Европейский союз идет здесь еще дальше, определяя, согласно автору концепции нормативной силы Европы Иану Маннерсу, свои нормы как «способные формировать понятие нормального во всем мире», что заставляет многих говорить о новом типе актора на мировой арене. Россия здесь выглядит скромнее, постулируя, по словам одного высокопоставленного должностного лица, свою способность предложить «новые модели сотрудничества». Скромность России, впрочем, обусловлена скорее некоторой неуверенностью в своих силах, нежели недостаточной амбициозностью.
Серьезная разница между нормативными дискурсами России и ЕС состоит в вопросах, которые составляют их ядро. Европейская сторона пытается ответить на вопросы: «что для нас нормативно, за что мы боремся, что может быть основой для дискуссии и углубленного сотрудничества». Поиск ответа ведется в концепциях прав человека, демократии и верховенства закона, как они понимаются и практикуются прежде всего в Старом Свете, но при этом претендуют на универсальный характер.
В российском варианте основной акцент делается на вопросах: «кто определяет эти нормы, кто имеет право задавать критерии нормальности» (вспомним знаменитую дилемму Достоевского, выбор между «право имеющим» и «тварью дрожащей»). Москва также спрашивает, насколько демократичен существующий мировой порядок, когда ценности и «нормальное» определяет только Запад (что придает совершенно новое звучание термину «демократичный», возвращает нас к истокам, к демократии прямой и участии всех в процессе управления). Не случайно, что нынешняя концепция внешней политики России заявляет о намерении продвигать «справедливую и демократическую международную систему, основанную на коллективных началах в решении международных проблем». Причем себе Москва такое право приписывает именно в силу своего исторического прошлого, географической и культурной специфики. Вопрос «кто», однако, ограничивает возможность экстраполяции российских норм вовне.
Так, в статье «Не рыбу, а удочку» Константин Косачев делает вывод о том, что «русский мир» – это «соотечественники – и симпатизирующие, и специализирующиеся на России». Вопрос «что» здесь точно так же подменяется вопросом «кто». Забегая вперед, отметим, что ангажированность современной российской политической науки приводит к тому же эффекту, поскольку оценивается нередко не смысловая составляющая политических действий, а сам автор. По сути, либеральная общественность здесь ведет себя ровно так же, как большинство россиян, с той лишь разницей, что безусловная поддержка действий Владимира Путина заменяется безоговорочным отрицанием: Путин по определению ничего верного сказать или сделать не может.
Отсюда важной отличительной чертой доминирующих российского и европейского дискурсов становится различная степень инклюзивности. Акцент может делаться как на максимальное включение различных социальных групп, то есть привлечение большего количество адептов, так и на стремление к исключению, к эксклюзивности. Линия на социальную закрытость (в духе концепций Макса Вебера) является частью обоих проектов, и разница здесь лишь в способности субъектов дискурса акцентировать внимание на нормативной, а не идентификационной составляющей. В этом российская практика проигрывает европейской. Европейская нормативная сила, делая заявку на универсальность, может претендовать на бóльшую инклюзивность, то есть готовность поддержать любые сообщества, демонстрирующие приверженность европейским ценностям. России же, отталкивающейся от вопроса «кто говорит» и от своей истории и географии, остается лишь региональный уровень, и то только в рамках неоимперской логики.
Таким образом, подчеркнем еще раз, не может ставиться вопрос о правильности или неправильности одного из дискурсов, поскольку категория «истинности» здесь просто неприемлема. И европейский, и российский дискурс в равной степени заслуживает быть предметом изучения. Мнение об исчерпанности данной темы, на наш взгляд, не соответствует действительности. Как нелепо говорить и о том, что у России нет своих норм, и обзавестись она ими может, только импортировав нормативное поле Евросоюза или в целом Запада.
Об академическом мещанстве и треш-дискурсах
Появление любого политического проекта – обычно результат определенного социального запроса, на который реагирует академическая братия. При этом нет возможности, да и необходимости, определять первичную точку отсчета; по сути это каждый раз лишь приспособление уже существовавших нарративов к сегодняшним настроениям общества. Естественно, любой подобный проект одновременно существует на разных уровнях социального дискурса и может быть использован и политическими элитами как представителями того же общества.
И здесь часто круг замыкается, так как академическое сообщество начинает изучать проект в попытках его воплощения, используя в качестве отправного пункта уже конкретные заявления политической элиты отдельно от существующих нарративов. Возникает проблема, о которой говорил еще Мишель Фуко: дискурс рассматривается лишь как совокупность знаков, вопрос изучения дискурсивных практик, формирующих объекты, становится невостребованным.
Каждая из двух анализируемых нами идей (нормативная сила Европы и великая держава на евразийском континенте) возникла в результате философской и политической эволюции, затем преобразовалась в ряд идеологических проектов. Однако сегодня они чаще всего используются как последний аргумент, догма, причем не только политиками, но и, к сожалению, учеными. Более того, в настоящую академическую проблему превращается то, что критический анализ участники научного сообщества нередко подменяют демонстрацией собственной политической позиции. Это обусловлено востребованностью радикальных мнений, что, однако, не способствует выходу из замкнутого круга, мешает предложить конструктивное решение. Напротив, общество еще более радикализируется и поляризуется. Все это как нельзя более отчетливо проявилось в освещении современных событий на Украине.
С академической точки зрения, нет разницы между широко обсуждаемым постом о том, как «мы Крым стырили» (Ольга Кокорина), с одной стороны, и разглагольствованием о «пещерном желании Европы» (Марк Энтин), с другой. В обоих случаях авторы демонстрируют удивительную для научной и аналитической братии нетерпимость и уверенность в своей правоте. Конечно, мы можем говорить о политической конъюнктуре, об ангажированности ряда создателей подобных текстов, однако все равно остается открытым вопрос, почему авторы так уверены, что найдется аудитория, готовая аплодировать подобным тезисам.
Проблема современной российской науки, а также экспертного сообщества в том, что двадцать лет мы приоритетно заимствовали западные идеи, а не методологию. В результате порожден порой уродливый симбиоз: использование каждой конкретной теории у нас неразрывно связано с определенной политической позицией. Так, работы с конструктивистской методологией и дискурс-анализом идут рука об руку с прозападной либеральной позицией самого автора, работы же в стиле реализма, пусть даже в рамках самых новых веяний, – это обычно разговор в духе консервативных ценностей и защиты особой позиции России в мировой политике.
Весьма популярные среди российской общественности идеи великого будущего России в ряде научных трудов приобретают почти религиозные коннотации. А действия Запада представляются в русле конспирологических теорий и вульгарного реализма как «психоисторическая спецоперация», направленная на «создание славян-русофобов как психокультурного типа и политической силы», призванных «оторвать Украину от России и противопоставить ее последней как “антирусскую Русь”» (Андрей Фурсов). Отсюда логичен и вывод сторонников данного подхода: «Независимо от наличия или отсутствия ресурсов для ведения геополитической игры, Россия должна ее вести. У страны просто нет другого выхода, и если Россия не объединит Евразию в той или иной форме, то станет субъектом чужой геополитики» (Игорь Шишкин). Интересно, что на Западе исследования России также однобоки, сквозь призму исключительно российского национализма, часто выражающегося в восстановлении империи.
Даже если методологическое заимствование происходит, оно оказывается кособоким и малоосмысленным. Российские сторонники нормативной силы Европы отнюдь не стремятся понять иной подход, выявить возможную другую нормативность; их цель – лишь продемонстрировать превосходство западной нормативной базы. При этом зачастую игнорируется тот факт, что идея нормативной силы Европы как «хорошей силы», которая выступает «за все хорошее, против всего плохого», давно отброшена серьезными исследователями. Точно так же никто из ведущих западных аналитиков не отрицает возможность применения силовых методов как противоречащих нормативной силе. Очевидная необходимость более гибкого подхода к европейским нормам, отказ от однозначной и безоговорочной поддержки концепции нормативной силы как единственно верной активно обсуждается в самой Европе, но не пользуется особым спросом в России или в Восточной Европе.
Абсолютизация западного нормативного блока, а практически ровно такой же религиозный подход, как в случае с «российским великодержавием», подчас приводит к ситуации, когда анализ современной политики России, не акцентирующий внимание на безоговорочном осуждении режима Владимира Путина, видится лишь как путинская пропаганда. Российская история нередко упрощается вплоть до высказываний, в которых утверждается, что «курс на разрушение западного общества» россияне всегда несли «в себе… временами маскируя своего внутреннего зверя либеральными фразами» (Григорий Гутнер). А Россия позиционируется как подтвердившая «свой статус Абсолютного Зла – отстойника и покровителя самых отвратительных подонков со всего мира, с одной стороны, и врага всего свободного и прогрессивного, с другой» (Юрий Нестеренко).
Более того, возникает новый термин – «треш-дискурс», которым приверженцы либерального Запада и нормативной силы Европы обозначают любое направление российской политической мысли, отличное от западных стандартов. Изобретателям подобных терминов в голову не приходит, что анализировать российский дискурс только с точки зрения западных, мыслимых как универсальные, ценностей, стандартов не имеет никакого смысла при той поддержке, которой пользуется Владимир Путин и продвигаемые им концепции на современном этапе. Подчас они просто отказываются слушать сторонников противоположной точки зрения, приглашать их на конференции и иные мероприятия или публиковать их статьи. Доминирующим становится опасение, что это легитимирует «плохой» дискурс. Мысли о том, что конструктивный обмен мнениями поможет найти точки соприкосновения двух дискурсов, пути выхода из современного тупика, просто не возникает.
Именно подобная порочная практика во многом и привела к столь широким возможностям для пропаганды с обеих сторон. То, что мы наблюдаем сегодня, – не только результат сложного положения в отношениях России и Запада, в том числе в связи с Украиной. Это итог длительного процесса некритического, нерефлексивного стремления включить Россию в систему западных ценностей. Сложившаяся ситуация – также следствие систематического игнорирования методологических основ современной политологии и международных отношений отечественными исследователями. Анализ политической обстановки в стране – не элементарная экстраполяция нормативных идей разного происхождения, а стремление понять обстоятельства и основные тренды дискурсивных практик, существующих здесь. Именно в попытках деконструкции российского дискурса нам видится определенный шанс выйти из нынешнего экзистенциального научного кризиса.
Конечно, было бы несправедливо утверждать, что хороших исследований, переосмысливающих российский дискурс, нет вообще, но их катастрофически мало, и они тонут в целом потоке публикаций, где личная оценка политических процессов играет ведущую роль.
И последнее. Возможно, как было отмечено в одной академической дискуссии в социальных сетях, «когда торжествует “пурга”, совершенно не к месту выглядит попытка научной критики», ибо она подобна «попытке встроить свой голос в невежественный и ксенофобский хор». Но не слишком ли давно мы себе это говорим, оправдывая свою бездеятельность?