Когда мне исполнилось восемь лет, в подарок от мамы я получил дневник с замочком и ключиком. Эта изящная книжица в зеленом переплете увидела свет на турецкой фабрике в начале 1960-х, но ее предназначение – хранить записи личного характера – было весьма необычным для тогдашней Турции. Раньше я и не подозревал, что у меня может быть свой собственный дневник и что я могу запереть его на замочек, а ключ – возможно, мой первый ключ! – положить в карман. То есть мне представился случай не только выступить в роли автора и стать владельцем некоего тайного текста, но и распоряжаться его судьбой. Проникновение в сферу Личного делало процесс сочинительства все более интересным и захватывающим. До той поры литературное творчество и частная жизнь казались мне чем-то несовместимым – ведь люди создают статьи и романы, чтобы их опубликовали. Теперь же и книжица, и замочек как будто шептали мне: «Давай, напиши что-нибудь и никому не показывай!»
Время от времени историки и литературоведы напоминают нам, что ведение дневника не в традиции исламской культуры. Этим интерес к данной теме практически и ограничивается. Историки европейской ориентации рассматривают отсутствие дневниковой прозы в мусульманской культуре как проявление ущербности последней; этот пробел они иногда связывают с исламской концепцией личной сферы или сопровождают намеками на якобы имеющее место подавление индивидуальности обществом.
Поэт, писатель и публицист Танпынар, родившийся на тридцать лет позже своего кумира, сегодня считается одним из классиков турецкой литературы. Этот статус признаюЂт не только представители левых взглядов, западники и модернисты, но также и консерваторы, традиционалисты и националисты, причем каждый лагерь использует имя Танпынара в своих интересах. Как писатель он испытал влияние Валери и Достоевского, как публицист многому научился у Жида с его раскрепощенным мышлением и блестящей логикой. Но турецкому читателю, и особенно интеллектуалу, Танпынар близок и дорог не потому, что его вдохновляли произведения французских авторов, а оттого, что его творчество было столь же глубоко проникнуто духом турецкой культуры, прежде всего поэзией и музыкой. Равная приверженность и спокойному достоинству культуры предмодернистской Турции, и европейскому литературному модернизму обернулась для Танпынара острым внутренним разладом и чувством вины. Конфликт родной и западной культуры отравлял его душу, и в этом смысле напрашивается сравнение с другим неевропейским писателем – Дзюнъитиро Танидзаки. Но если последний с упоением описывает порожденные этим конфликтом сомнения и душевные терзания, то основное внимание турецкого автора приковано к трагической доле людей, разрывающихся между двумя мирами.
Вот отрывок из статьи Танпынара, опубликованной в Cumhuriyet полвека назад:
Два человека занимали мои мысли в годы войны. Подобно двум спасительным звездам, сияли они над оккупированной и опустошенной Европой – одни в грозовом мраке, окутавшем будущее. Это были Андре Жид (о нем я не имел никаких сведений), и Поль Валери, жизнь которого, как мне удалось выяснить окольными путями, протекала в Париже в весьма стесненных обстоятельствах – без вина, сигарет, а порой и без хлеба».
Далее Танпынар сопоставляет творчество Валери и Жида и заключает: «Лишь эти двое, связанные искренней дружбой, сохранили для нас Европу в самом широком и доподлинном смысле, который содержит в себе это слово. Им удалось вдохнуть новую жизнь в древние легенды, они воскрешали их былое величие – лучше сказать, вырывали из тисков агрессии и серости культуру, раскрывающую себя как сущность гуманизма… Они предстают перед нами как человеческое воплощение культуры».
Когда (это было довольно давно) я впервые прочел эту статью, она показалась мне по-настоящему «европейской», хотя автора несколько переполняли эмоции. Я заподозрил аффектацию – и даже неестественность! – в том, как автор описывал страдания человека, оставшегося без сигарет и вина, в то время как миллионы людей погибали, лишались семей, крова и родины. А восхитившая меня «европейскость» заключалась не в том, что в статье говорилось о Жиде как представителе европейской цивилизации, а в том, что отдельно взятого писателя можно выделить из толпы, сделать «человеческим воплощением» целой культуры и обратить в объект пристального внимания и полемики.
Знаменитые «Дневники» Андре Жида, в которых он рассказывает о себе с присущей эссеисту откровенностью, дают уникальную возможность проникнуть во внутренний мир писателя с его одиночеством, потаенными мыслями, сомнениями и страхами. Эти записи сугубо личного характера автор сам отдал в руки издателю, и они были опубликованы при его жизни. Возможно, сегодня это не самое известное произведение в своем жанре, но, несомненно, самое авторитетное. В его первых томах содержатся резкие, саркастические высказывания о Турции, которую Жид посетил в 1914 году, по окончании Балканской войны.
Жид начинает с того, что описывает свое знакомство с молодым турком – сыном паши, возвращающимся в Стамбул из Лозанны, где в течение шести месяцев изучал теорию искусств. Для писателя этот юноша с модным романом Золя «Нана» под мышкой – не более чем пустоголовый сноб.
Стамбул (так же, как прежде Венеция) вызывает у Жида отвращение. Все здесь привнесено извне: либо приобретено за деньги, либо отобрано силой. В этом городе он чувствовал себя счастливым лишь в момент своего отъезда.
«Эта почва бесплодна, – пишет Жид. – Под толщей наносного слоя, возникшего от соприкосновения и борьбы стольких рас, культур, религий и цивилизаций, нет ничего своего».
Затем Жид внезапно обращается к другой теме: «Местный костюм уродлив невообразимо, но, сказать по чести, это племя лучшего и не заслуживает».
Без всякого стеснения Жид высказывает мысль, которая часто посещает людей, попадающих в самые разные страны, и которую, однако, те предпочитают оставлять при себе: «Я остаюсь слеп к красотам края, если не могу полюбить его жителей».
Шведская Королевская академия наук высоко оценила его творчество как «проявление страстной любви к истине, ставшей со времен Монтеня и Руссо неотъемлемой чертой французской литературы». Настойчивое стремление к откровенному отображению своих ощущений и впечатлений заставляет Жида написать о том, о чем никто до него не решался говорить. По возвращении из Турции он заметил: «Я слишком долго считал, что существуют иные цивилизации, иные культуры, достойные любви и восхищения… Теперь же я знаю, что наша западная (чуть было не сказал “французская”) цивилизация – не только прекраснейшая, но и, вероятно, единственная в мире».
Эта сентенция, которая в сегодняшней Америке принесла бы Жиду высшую премию за неполиткорректность, демонстрирует, что страстная любовь к истине не всегда способствует появлению правильных, политически выдержанных высказываний.
Однако я не ставлю себе целью обсуждать здесь безжалостную прямоту французского классика или порицать его за то, что он открыто отказывается от собственных принципов. Я, так же как и Танпынар, увлечен творчеством, биографией Жида и разделяю его ценности. Во времена моего детства и юности его произведения пользовались большой популярностью в Турции; в библиотеке моего отца стояли тома полного собрания его сочинений. Так что свою любовь к Жиду я унаследовал от предыдущих поколений.
В своем понимании Европы я исхожу из того, чтобы учитывать одновременно и неприязнь Жида к другим цивилизациям (особенно – к моей), и беспредельное восхищение Танпынара французским писателем и Европой в его лице. То, что значит для меня Европа, можно описать лишь с помощью противоречивого сочетания таких понятий, как презрение и преклонение, любовь и ненависть, отвращение и тяготение.
В статье, завершающейся похвалой «чистоте мышления» и «чувству справедливости» Андре Жида, Танпынар дает понять, что ему известны пресловутые строки из «Дневников», но по очевидной причине он не касается подробностей. Учитель и наставник Танпынара, один из величайших турецких поэтов XX века Яхья Кемаль (1884—1958) также читал «путевой» дневник Жида. В опубликованном посмертно письме А.С. Хисару он сообщает: «Цель этих заметок в том, чтобы с ядовитой злобой опорочить турецкий характер… Из всех клеветнических измышлений о нашей стране это – самое гнусное… Я был в негодовании».
Целое поколение ознакомилось с турецкими впечатлениями Жида и повело себя так, будто речь шла о бестактности, которую следует обойти молчанием. Ограничившись легкими пересудами, люди сделали вид, что не было никаких заметок или же что те не вышли за пределы запертого на замочек дневника. Неудивительно, что в опубликованных Министерством образования выдержках из «Дневников» ремарки Жида о Турции оказались под сурдинку опущены.
В других статьях Танпынар говорит о безусловном влиянии на турецкую поэзию книги Жида «Яства земные». Великий француз подтолкнул многих турецких авторов к ведению дневников с целью их прижизненной публикации. Виднейший критик первых лет Турецкий республики Нурулла Атач (1898–1957), а позднее и литературоведы следующего поколения популяризировали «дневниковую» манеру Жида – не столько исповедальную, сколько обличительно-гневную.
Однако пришло время спросить себя, не отклоняюсь ли я от темы. Действительно ли существует противоречие между рассказом Жида о путешествии в Турцию и его нелюбовью к туркам, с одной стороны, и, с другой – восхищением, которое питал к нему Танпынар, а с ним и целое поколение турецких авторов? Нас интересуют в писателях их внутренний мир, система ценностей и литературный талант, которыми мы восхищаемся, а не то, как они относятся к нам, нашей стране или культуре. В «Дневнике писателя» (1877), выходившем частями в одной из русских газет, Достоевский повествует о своей первой поездке во Францию. Он много говорит о лицемерии французов, о забвении ими высших ценностей, на смену которым приходят деньги. Жид читал «Дневник писателя», но это не помешало ему восторгаться Достоевским и написать о нем прекрасную книгу. Я высоко ценю Танпынара, который, не переставая почитать презиравшего французов Достоевского, проявил истинно европейский подход, отказавшись от узкого патриотизма.
В 1862 году Достоевский с негодованием заклеймил Францию за измену идеалам братства. Рассуждая на эту тему в более широком контексте, он то и дело упоминает о «природе французской, да и вообще западной…». Здесь Достоевский отождествляет Францию с Западом, и в этом он солидарен с Жидом. Танпынар разделял их взгляды, однако, в отличие от Достоевского, ему не свойственно чувство безудержного гнева по отношению к Франции и Западу; напротив, его переполняло робкое восхищение, смешанное с укорами совести.
Что ж, теперь я, кажется, могу ответить на собственный вопрос. Возможно, нет противоречия в том, чтобы любить писателя, дурно отозвавшегося о твоей культуре, цивилизации и народе. Но нельзя отрицать наличие тесной связи между этими двумя состояниями души – презрением и преклонением. Обозревая мир, я вижу Европу сквозь просвет в тени, отбрасываемой этими состояниями души. Европа и Запад предстают передо мной не как освещенный солнцем, величественный и грандиозный идеал, а как исполненное внутренним конфликтом слияние ненависти и любви, возвышенных устремлений и унижения.
Я не знаю, была ли поездка в Стамбул и Анатолию решающим обстоятельством, убедившим Андре Жида в том, что его родная Франция, или западная цивилизация, по его наивному выражению, «прекраснейшая из всех». Однако, ступив на стамбульскую землю, он, несомненно, оказался в сердце иной, совсем не похожей на его собственную, цивилизации. На протяжении последних двух веков турецкие интеллектуалы-западники подобно Жиду считают, что между нами и Западом пролегла пропасть. Но им не свойственно его раздражение и презрение, они испытывают нечто вроде преклонения и тяготения, переживая своего рода кризис идентичности. Те, кто вслед за Танпынаром слишком близко отождествляет себя с Жидом, возможно, закрывают глаза на его пренебрежение к ним, но, разрываясь между Западом и Востоком, они все же вынуждены верить в Европу даже сильнее, чем верил сам Андре Жид. Может быть, именно поэтому его влияние на турецкую литературу, несмотря на неприязнь к Турции и туркам, оказалось столь значительным.
У меня на родине Запад не рассматривается в качестве понятия, которое надо исследовать, анализировать или развивать, заглядывая в глубь истории и изучая создавшие его великие идеалы; для нас это некий инструмент. Используя Запад в этом качестве, мы становимся участниками «цивилизационного процесса». Поскольку же эта миссия принадлежит Европе, нам хочется получить от нее то, чего не было в нашей истории и культуре, и мы узакониваем это свое стремление, ссылаясь на престиж Европы. В моей стране именем Европы оправдываются применение насилия, радикальные политические перемены и бескомпромиссный отказ от вековых традиций. Эмансипацию женщин и попрание прав человека, демократизацию и военную диктатуру – почти все можно оправдать оксидентализмом (восприятие Запада в азиатских странах, в которое, например, Самьюэл Хантингтон, в отличие от Памука, вкладывает негативный смысл. – Ред.), ставящим акцент на идее Европы и разновидности позитивистского утилитаризма (принцип оценки всех явлений только с точки зрения их полезности. – Ред.). На протяжении моей жизни множество повседневных обычаев – от правил застольного этикета до законов половой морали – подвергались критике и изменялись сообразно тому, «как это делают в Европе». Я с детства слышу эту фразу – по радио, по телевидению, от собственной матери. Это аргумент, который не только никто не пытается обосновать, но который вообще исключает всякое обоснование.
Искренний восторг Танпынара по поводу вручения Жиду Нобелевской премии станет понятнее, если учесть, что идеологию интеллектуала-западника формирует скорее идеальный, нежели реальный Запад. Подобно Танпынару западник может сожалеть о потере традиционных культурных ценностей и обычаев, старой музыки и поэзии, «восприимчивости прежних поколений» и ушедшего стиля жизни. Но в той мере, в какой ему позволяет баснословный образ идеальной Европы и идеального Запада, он способен лишь на критику собственной культуры, лишь на то, чтобы создать переходный период от консервативного национализма к конструктивному модернизму. Что ж, по крайней мере на этом переходе у него есть шанс на открытие влекущей к себе, критически важной и неизведанной области.
И действительно, прозападно настроенные младотурки во многом разделяли взгляды Жида и выражали свое мнение во всеуслышание или вполголоса – в зависимости от обстоятельств и личности оппонента. Здесь мы постепенно подходим к тому, что идея Европы тесно переплетается с идеологией национализма, формируя и питая ее. Характерное для Жида и ряда других западных наблюдателей видение Турции, ислама, Востока и Запада было не только воспринято последним поколением младотурков, но и стало частью идеологического фундамента Турецкой республики.
На начальном этапе существования республики (с 1923-го до середины 1930-х годов) Кемаль Ататюрк, ее основатель и отец современной турецкой нации, осуществил программу реформ, ориентированных на западный образ жизни. Преобразования включали в себя не только замену арабского алфавита латинским, принятие христианского календаря вместо исламского или же перенос выходного дня с пятницы на воскресенье. Они коснулись и других сфер: например, женщины получили больше прав, что глубоко повлияло на состояние всего общества. Вызванные этими реформами разногласия между западниками и модернистами, с одной стороны, и националистами и консерваторами – с другой, до сих пор составляют основу наиболее идеологизированной дискуссии в современной Турции.
Одна из первых реформ Ататюрка законодательно предписывала ношение европейского платья. Эта мера, принятая через два года после провозглашения республики и ровно через год после появления в печати высказываний Жида о турках, была в равной степени обусловлена как османской традицией, в соответствии с которой каждое религиозное сообщество имело свой отличительный костюм, так и оксиденталистским видением Европы.
Объявляя во время своей поездки по Анатолии о введении в обиход новой одежды, Кемаль Ататюрк говорил, обращаясь к собравшимся:
Если сравнить слова Ататюрка с заметками Жида, может возникнуть впечатление, что больше всего в нашей стране обоих раздражало то, как люди одеваются. Мы не знаем, был ли знаком отец республики с появившейся годом ранее публикацией. Для нас важно то, что Ататюрк, подобно французскому писателю, считал одежду мерилом принадлежности к цивилизации. «Коль скоро жители Турецкой республики провозглашают себя цивилизованной нацией, они должны доказать это и в семейном кругу, и в повседневной жизни. Этот костюм, простите за резкость, ни то ни сё; его не назовешь ни национальным, ни европейским».
Дело не в том, можно ли считать эти слова ответом на критические замечания Жида. Ататюрк отождествлял Европу с цивилизацией, и все связанные с таким представлением о Западе высказывания вызывают чувство унижения, тесно переплетенное с националистическими настроениями. Приверженность Западу и национализм имеют одну и ту же природу, но, как показал пример Танпынара, они неотделимы от ощущения вины и стыда. Мое видение Европы тоже глубоко проникнуто этими чувствами, но на очень «личном» уровне.
И Жид, и Ататюрк верили, что неказистый турецкий костюм начала века – печальный результат несопричастности европейской цивилизации. Проводя параллель между нацией и национальным костюмом, Жид утверждал, что турки не заслуживают лучшей одежды.
Кемаль Ататюрк, напротив, считал, что турецкий костюм создает превратное представление о нации. Находясь в Анатолии, он заявил:
Сравнив национальный костюм с грязью, пятнающей лицо нации, Ататюрк нашел способ бросить вызов чувству стыда, живущему в каждом западнике. Я бы назвал это косвенным ударом по чувству стыда.
Пришло время открыто заговорить о чувстве стыда, неявно, но неразрывно связанном с идеей Европы. Оно восходит к временам, когда мы впервые познакомились с высказываниями Жида о Турции, когда Танпынар восхвалял, а Яхья Кемаль порицал французского классика и когда Кемаль Ататюрк пытался вернуть нам веру в себя.
Западник прежде всего стыдится того, что он не европеец. Затем ему также (хотя и не всегда) стыдно за свое стремление стать европейцем. Ему совестно за то, что он утратил собственную идентичность, прилагая усилия приблизиться к европейскому идеалу. Совестно иметь и не иметь эту идентичность. Он испытывает угрызения совести за само чувство стыда, которое он то отрицает, то смиренно принимает. Стыд и ярость переполняют его каждый раз, когда ему не удается сохранить тайну своей стыдящейся души.
Но его смятение и колебания редко находят отражение в публичной сфере. Как в свое время высказывания о Турции были купированы из переведенного на турецкий язык «Дневника» Жида, так и сегодня никто не осмеливается заговорить о них вслух. Решение Андре Жида сделать частный дневник достоянием общественности, безусловно, вызывает уважение. Но у меня на родине его книгу рассматривают также в качестве средства узаконить стремление государства диктовать человеку, что ему носить, – как способ вмешательства в одну из самых личных сфер человеческой жизни.
Данная статья опубликована в журнале Social Research: An International Quarterly of Social Sciences. T. 70, №3 (осень, 2003).