27.12.2009
Постсоветские нации в саду расходящихся тропок
№6 2009 Ноябрь/Декабрь
Святослав Каспэ

Доктор политических наук, профессор департамента политики и управления факультета социальных наук НИУ «Высшая школа экономики», главный редактор журнала политической философии и социологии политики «Полития».

Называть политические перемены, начавшиеся около 20 лет назад в
странах советского блока и в большинстве из них продолжающиеся до
сих пор, «демократическим транзитом» теперь не принято. Это дурной
тон не только с точки зрения тех, у кого сам эпитет
«демократический» вызывает кислую гримасу, но и на взгляд вполне
нейтральных наблюдателей. Критика теорий «демократического
транзита» большей частью справедлива, как вообще справедлива
критика любых социальных теорий, приобретающих в ходе своего
становления чрезмерный ригоризм и начинающих пропагандироваться как
универсальная отмычка к любым замкам. Та же судьба постигла,
например, классические концепции модернизации. Аналогия отнюдь не
случайна: «демократический транзит» может считаться одной из
частных вариаций модернизационной схемы.

Впрочем, попытки вовсе избавиться от представления о некотором
аналитически прослеживаемом (а не политически вмененном) общем
векторе эволюции различных – не только западных – обществ от
досовременного к современному состоянию оказались неубедительны.
Они, однако, сыграли позитивную роль, обеспечив усложнение и
усовершенствование исследовательского аппарата, оперирующего
понятием модернизации. Так, поучительным может быть сравнение
концепции multiple modernities Шмуэля Айзенштадта с его же ранними
построениями, существенно менее тонкими.

Подобным образом обстоит дело и с «демократическим транзитом».
Как бы то ни было, а 20 лет назад стало происходить нечто. О его
корректном именовании специалисты могут спорить долго и страстно,
но термины, используемые сейсмологами для обозначения конкретной
разновидности случившегося тектонического сдвига, как правило, не
слишком интересуют тех, у кого под ногами содрогнулась земля.
Гораздо важнее, во-первых, то, что это нечто самым прямым образом
соотносилось с демократией – и как ценностью, и как политической
техникой; во-вторых, то, что процесс, имевший в начале своем многие
общие черты в захваченных им политиях (от характера первых
институциональных перемен до визуального отражения в медиа),
привел, как стало ясно сейчас, к довольно разным, хотя, вероятно,
все еще промежуточным результатам.

Тут естественным образом раскрывается поле деятельности для
компаративного анализа. Легко обосновывается и сравнимость
исследуемых объектов, и специфика отдельных случаев и групп
случаев, представленных на этом поле, таких, к примеру, как страны
Восточной Европы, страны Балтии, республики бывшего СССР (со своим
внутренним членением) и, наконец, сама Россия. Довольно ясны и
параметры, обуславливающие эту специфику: генерационный фактор (то
есть количество поколений, жизненный цикл которых совершился в
условиях тоталитарного режима, точнее, наличие поколений, имеющих
хотя бы воспоминания об альтернативных способах социального бытия);
присутствие либо отсутствие автономной досоветской государственной
традиции, а также ее содержание и историческая глубина;
принципиальное отличие стратегий nation-building, потенциально
применимых в ядре империи и на ее периферии (так, хорошо известно,
что после краха империи ее периферийные фрагменты испытывают
гораздо меньше проблем с самоопределением, чем бывший имперский
центр).

И все же выбор переменных для дальнейшего сравнения судеб
политий, сдвинутых с места тектоническим сдвигом рубежа 1980 –
1990-х гг. (а в большинстве случаев им и созданных), – вопрос
далеко не только технический. То или иное его решение в
значительной степени детерминирует и эвристическую продуктивность
многочисленных работ, выполненных в этом жанре, и следующие из них
выводы, и вытекающие из выводов рекомендации.

Возможных переменных много. Это и экономические показатели, и
особенности конституционного строя (в том числе в его
территориальном измерении), и вариации избирательных порядков и
партийных систем, и этнический и конфессиональный состав населения,
и характер отношений с соседями, и вообще структура
внешнеполитических ориентаций. Оперируя ими с большей либо меньшей
изощренностью, исследователи выдвигают более или менее убедительные
гипотезы о причинах столь заметных различий в эволюционных трендах
постсоветских политий. Однако есть одна переменная, используемая
крайне редко. Ценности.

ЛУЧШЕ БЫТЬ БОГАТЫМ, НО ЗДОРОВЫМ…

Развернутый анализ соотношения и сопряжения сферы ценностей и
сферы политического, как таковых, а также методов и механизмов
политической операционализации ценностей в контексте
nation-building предпринят в моей статье (части 1 и 2)
«Политическая нация и ценностный выбор: общие положения, российский
случай» («Полития», № 2, 4/2009). Здесь под ценностями – в
соответствии с преждевременно, на мой взгляд, забытой традицией
структурного функционализма (Толкотт Парсонс, Эдвард Шилз и др.) –
подразумеваются модели социального действия, утверждающие, по
определению Парсонса, «что конформность к соответствующим ожиданиям
рассматривается как нечто хорошее в определенной степени независимо
от конкретной инструментальной выгоды, получаемой от такой
конформности <…> …Более того, осуществление общих
ценностей, даже когда оно включает в себя непосредственное
удовлетворение потребностей актора, содержит всегда также и
моральный аспект». «Ценности, – пишут Ян ван Дет и Элинор Скарбро,
–  суть неэмпирические – то есть недоступные непосредственному
наблюдению – представления о желаемом, используемые в моральном
дискурсе и притом особым образом влияющие на поведение». Резюме
теоретической части исследования таково:

  •  политическая нация возможна только как сообщество,
    объединенное некоторыми ценностями;
  •  ценности как социологическая категория отсылают к
    областям морального, сакрального и универсального; это то в
    обществе, что указывает за его собственные пределы, вообще за
    пределы посюстороннего;
  • только обретение ценностного фундамента позволяет политической
    нации трансцендировать себя и тем самым убедительно легитимировать
    собственное существование;
  •  самоопределение в пространстве ценностей реализуется как
    выбор и жертва: за приобретение одних «инструментальных выгод»
    приходится платить утратой других; 
  • политическая нация может возникнуть только в результате
    выкраивания ее центральной ценностной системы из всей совокупности
    ценностей, исторически и ситуативно доступных для мобилизации в
    целях nation-building, а также в результате выстраивания
    центральной институциональной системы, с неизбежностью вторичной и
    служебной по отношению к центральной ценностной, поскольку ценности
    могут легитимировать институты, но не наоборот.

Прежде чем двинуться дальше, необходимо сделать еще одну
оговорку. Ценности, о которых идет речь, – это не только и не
столько массовые установки, стереотипы и предпочтения. Они-то как
раз изучаются тщательно и пристально (см. прежде всего данные
руководимого Роналдом Инглхартом колоссального многолетнего проекта
World Values Survey;
в России – в первую очередь работы Владимира Магуна). Но эти
методически безупречные кросснациональные сравнения носят по
большей части констатирующий, а не объясняющий характер – и именно
потому, что ценности (по крайней мере, политически релевантные
ценности) производятся все же не макросоциальной периферией, а
макросоциальным центром в шилзовском смысле слова, представляющим
собой  «феномен мира ценностей и верований». Это, писал Шилз,
центр того порядка символов, ценностей и верований, который правит
обществом». Лия Гринфелд и Мишель Мартен называют его «метафорой»,
обозначающей «ядро ценностной системы общества, ее нередуцируемые,
критически важные элементы. “Центр” в этом смысле иначе
обозначается как “центральная ценностная система”. Понимаемый таким
образом центр играет ключевую роль в обеспечении интеграции
общества».

Таким образом, предлагаемая к использованию переменная – это не
все вообще эмпирически обнаруживаемые в том или ином обществе
ценностные ориентиры, но те из них, которые определили совершенный
обществом выбор (многие выборы) – институционального дизайна,
политических программ и курсов, друзей и врагов. Сильно огрубляя,
можно сказать, что субъект, осуществляющий такой выбор, –
политические и интеллектуальные элиты; субъект, санкционирующий его
(в том числе в форме молчаливого согласия либо даже полной апатии),
– массы. Но важнее всего идентифицировать эксплуатируемые элитами
источники ценностей и соответственно их содержание (ценности, о чем
не всегда помнят, бывают разные), а также интенсивность их
переживания. Есть основания полагать, что именно различный состав
ценностного «ресурсного пакета» постсоветских политий является
главным фактором, задавшим траектории их «разлета» после коллапса и
Big Bang коммунистического универсума.

Наиболее полным этот пакет оказался в странах Восточной Европы и
Балтии. Здесь в целом (за исключением бывшей Югославии и – с
оговорками – бывшей Чехословакии, где трудности возникли из-за
сложносоставности государств) оказалось выполнено важнейшее
условие, сформулированное Хуаном Линцем и Альфредом Степаном:
«Вопрос о легитимности государства <…> имеет
первостепенное теоретическое и политическое значение для
демократии. Ведь согласие относительно государственности логически
предшествует созданию демократических институтов»
.
Логически-то оно предшествует, но в реальности последовательность
событий иногда оказывается обратной (как, например, в России, о чем
ниже). Когда же прагматика совпадает с логикой, дело намного
облегчается. Демократические институты в этих государствах
оказались отстроены достаточно быстро и заработали достаточно
эффективно именно потому, что с самого начала «транзита» они были
вторичной, не вполне самостоятельной ценностью (отчасти даже и не
ценностью, а техникой). Первичной же ценностью стала реставрация
политических наций, с разной степенью убедительности представленных
исключительно жертвами внешних тоталитарных сил, но никак не
внутренних непорядков. Досоветское прошлое (естественно, в
значительной степени «изобретенное» по Эрику Хобсбауму и
«воображенное» по Бенедикту Андерсону, а потому немало
приукрашенное, в чем нет ни грана упрека, nation-building в том и
состоит, чтобы воображать, изобретать и реифицировать) оказалось
мощнейшим ценностным ресурсом.

Вторым и сопоставимым по мощности ресурсом того же рода здесь
стал сдвоенный центр в лице Европейского союза и США, то есть
«империи Запада» как внешнего источника легитимности,
компенсирующего дефицит источников внутренних. Об этом в 2003 г.
писал Алексей Салмин: «Новые элиты, пришедшие к власти в
странах Восточной Европы, хорошо знали, а решающие большинства
обществ быстро поняли, куда идти… Разумеется, на Запад – в том
смысле, что требовалось сделать решительный и однозначный выбор в
пользу уже существующих европейских, атлантических, мировых
институтов разного рода и профиля. <…> В Восточной Европе эти
организации многими воспринимались как своего рода поезд:
достаточно войти в любой, даже последний, вагон, чтобы вместе с
остальными пассажирами отправиться в правильном направлении по
магистральному пути. Плюс западные капиталовложения и согласие на
отказ от национального контроля за отраслями. Разумеется, подобное
инструментальное решение требует и некоего внутреннего оправдания,
и оно было предложено в виде апелляций – более или менее
справедливых, более или менее спорных – к европейской
(подразумевается – западноевропейской) идентичности
восточноевропейских культур».

Таким образом в Восточной Европе и была достигнута стабильность
демократических институтов и процедур. Они легитимировались как
средства обеспечения жизнедеятельности реставрированной нации,
радостно входящей во вновь обретенную семью свободных народов (еще
раз: речь идет о доминирующем восприятии социальной реальности, а
не о реальности как таковой; впрочем, как гласит известная теорема
Томаса, «если ситуация определяется как реальная, она реальна по
своим последствиям»). Их не предлагалось считать единственным (и
потому довольно сомнительным) смыслом и назначением существования
нации. Тем самым демократические институты и процедуры оказались
выведены за пределы текущей политической дискуссии, превратившись в
ее общепризнанную формальную рамку. Именно поэтому даже самые
острые политические столкновения и межпартийные склоки, иногда
доходящие, как это, скажем, было в Венгрии осенью 2006 г., до грани
массового насилия, все же не затрагивают основ институционального
дизайна: самые радикальные требования сводятся к досрочным
отставкам и/или выборам.

…ЧЕМ БЕДНЫМ, НО БОЛЬНЫМ

Иное происходит там, где отправной точкой перемен была не
реставрация, а именно революция, то есть переход в некое небывалое
прежде состояние, причем, что важно, так и расцениваемое его
участниками. Страны, имеющие хоть какие-то возможности подражать
политиям первой группы (Грузия, Молдавия, Украина), отчаянно
имитируют их стратегии – без особого успеха, что легко объяснимо.
Досоветской политической традиции здесь нет, или она совсем
эфемерна; внешний центр слишком удален, отношение к нему далеко не
является консенсуально позитивным, а позиция его самого в отношении
перспектив интеграции неоднозначна.

Государства, таких возможностей не имеющие, ведут себя очень
по-разному. Одни (Азербайджан и Армения) парадоксальным образом
взаимно консолидируют друг друга ситуацией приостановленной, но еще
не прекращенной войны (причем недавнее героическое прошлое как раз
и является для них основным ценностным ресурсом). Другие (страны
Центральной Азии за вычетом Туркменистана, закрытость которого
превращает его в совершенно энигматический объект, а любые суждения
о нем – в беспочвенные спекуляции) выстраивают интереснейшие
«многослойные» политические системы, по-настоящему глубокое
понимание которых сторонние наблюдатели способны предложить крайне
редко. Одно из немногих ценных исключений – работы Леонида Бляхера.
В разной пропорции тут сочетаются реанимированный традиционный
уклад, отдельные рудименты советских социальных и политических
практик, кланово-клиентельные сети доверия, воздействие внешних
центров (того же Запада, России, Китая, Турции, «исламского
фактора») – и все эти слои выступают как интерферирующие источники
ценностей. Демократические же институты функционируют почти
исключительно как фасадные конструкции, причем довольно
эффективные. Нигде и никто, кроме малочисленных интеллигентских
групп, не рассматривает их ни как первичную, ни как вторичную
ценность, но в основном они успешно исполняют свою настоящую
функцию – обеспечивают центральноазиатским государствам временное
«прикрытие по периметру», внутри которого идет трудный поиск
аутентичного ценностного синтеза (своего для каждой страны).
Контуры этих синтезов еще очень туманны; само достижение их вовсе
не гарантировано; вероятность того, что в их состав будут включены
– в обозримой перспективе и в узнаваемом виде – сколько-нибудь
существенные элементы «демократического канона», невелика. Их
«транзит» вполне  может оказаться вовсе и не демократическим,
отчего многие теоретики «демократического транзита», надо полагать,
вздохнут с облегчением, избавившись от существенных
методологических и идейных трудностей.

В целом сходным образом выглядит и белорусская ситуация. Правда,
в данном случае предельная близость двух значимых внешних центров
(Европейский союз и Россия) и отсутствие различимых внутренних
ценностных ресурсов, с одной стороны, расширяют возможности
балансирования между Западом и Востоком, продлевая время такого
межеумочного состояния, с другой – заставляют предположить
неизбежность его прекращения, причем с большей вероятностью в
пользу Запада.

Почему с большей? А потому, что ценностный «ресурсный пакет»
России в своем нынешнем виде недостаточен даже для нее самой и тем
более для того, чтобы она могла эффективно играть роль донора
ценностей для иных политий.

Три года назад в одной из своих работ я перечислял симптомы
«сущностной дефектности актуальной российской государственности»:
проблема «соотечественников» и экс-компатриотов по СССР; мягко
выражаясь, неуверенность в правомерности актуальных границ и самого
состава российского политического тела, сомнительность
государственной символики, включая коллективные ритуалы и
праздники; невнятность оценок и советского, и досоветского
прошлого; сугубая туманность желаемого будущего – как в отношении
уклада внутренней жизни, так и в отношении места в мире; даже
отсутствие общепринятого всеми гражданами самоназвания («русские»?
«россияне»?). Ни один из этих симптомов не стал с тех пор менее
выражен – напротив, как минимум некоторые из них только
обострились. Показательна, например, случившаяся в 2009 г. бешеная
возгонка градуса дискуссий о «политике памяти», прежде всего памяти
о сталинизме.

Генерационный фактор не позволяет в полном объеме
эксплуатировать как ценностный ресурс досоветскую политическую
традицию – в отсутствие ее живых носителей дело сводится к
аттракционам вроде церемониального развода конных и пеших караулов
в Кремле. Вынашивавшиеся в некоторых кругах надежды, что роль
медиатора между досоветским прошлым и постсоветским настоящим
сможет или хотя бы захочет сыграть так называемая «вторая»,
эмигрантская, Россия, не оправдались. В порядке чистого умозрения
допустимо предположить, что проблема могла бы хоть отчасти решиться
путем реставрации монархии. При определенных и даже не слишком
фантастических условиях этот сценарий действительно имел бы шансы
консолидировать вокруг себя большинство элитных групп и не вызвать
отторжение у большинства граждан; коммунистическая оппозиция была
бы заметна и даже скандальна, но, вероятно, бессильна. Однако
пресечение династии (что не синоним Императорского дома),
отсутствие безусловно и даже условно легитимного престолонаследника
делает реставрацию неосуществимой. Подлинная монархия – слишком
серьезная вещь, чтобы вместо нее можно было подсунуть рукодельные
симулякры вроде проекта «принц Майкл Кентский». Впрочем, проекта
довольно забавного.

Недоступен и внешний ценностный ресурс, то есть Запад. Чтобы
быстро переориентировать ядро (не периферию!) не выдержавшей
противостояния с Западом империи на западные же политические
стандарты, потребен Мустафа Кемаль-паша Ататюрк, а также некоторые
дополнительные условия, например, исторически продолжительный срок
существования империи в очевидном для всех, в том числе для нее
самой, статусе «больного человека Европы» (причем именно Европы!).
Но Ататюрк обязателен. И даже при его наличии отдаленные результаты
беспрецедентно радикальной и беспрецедентно успешной турецкой
вестернизации довольно далеки от предполагавшихся. Дверь в
Европейский союз остается для Турции закрытой, а исламисты,
кажется, понемногу забирают верх над армией, так и оставшейся
единственным оплотом кемализма.

В тех российских политических группах, которые все же были
готовы к переориентации на внешний ценностный ресурс, ни одного
Ататюрка не сыскалось (даже Ельцин не смог – впрочем, не факт, что
до конца хотел, – им стать, а уж иные прочие оказались совсем
мелочью). Не только поэтому, но в том числе и поэтому поражение
радикально прозападных групп в ближайшей перспективе вряд ли
обратимо. Тем более неубедительны «общечеловеческие» попытки
представить «демократический канон» как первичную универсальную
ценность, вообще не нуждающуюся в институциональном обеспечении со
стороны какого-либо определенного макросоциального центра (хоть
внешнего, хоть внутреннего), но будто бы автоматически
предназначенную к повсеместному распространению и приятию. Нужно
иметь наивность Йена Шапиро, чтобы видеть в демократии
бессубъектный «нормативный идеал» (разобрав в шести главах своего
труда «Моральные основания политики» воззрения Томаса Гоббса, Джона
Локка, Иеремии Бентама, Карла Маркса, Джона Ролза, Эдмунда Бёрка,
Ричарда Рорти и некоторых других авторов, то есть каких-никаких
субъектов, в седьмой он внезапно рядополагает им всем… демократию
вообще). Напротив, достаточно обладать минимальной осведомленностью
об истории и актуальном состоянии демократии, чтобы понимать: она
создается в тех обществах, в которых (а иногда и по соседству с
которыми) есть кому ее создавать и поддерживать. Впрочем, это
совершенно не отличает демократию от иных политических форм.

Российская полития снедаема чудовищной жаждой ценностей, которая
представляет собой вполне серьезную и все более явно осознаваемую
правящими кругами опасность. Ведь, по определению Гринфелд и
Мартена, центральная институциональная система есть 
«совокупность влиятельных институтов и персон, выражающих и
воплощающих центральную ценностную систему», и в отсутствие
последней она закономерно лишается функционального назначения и
легитимности, превращаясь в альянс узурпаторов. Отсюда и
непрекращающиеся попытки мобилизации последнего доступного
источника ценностной силы – не досоветского, а именно советского
прошлого. Ход понятен: советское совсем близко, и его энергетика
еще не иссякла (мертвые тела, как известно, способны производить
сильное воздействие на живых). Но этот ход ведет в тупик, в котором
ждут воистину танталовы муки: «Стоит ему наклониться, чтобы утолить
жажду, как вода бесследно исчезает, и только черная грязь остается
у его ног».

Вся современная российская государственность производна от
падения советской власти, частично совершившегося в режиме
самоликвидации, частично – в результате осознанного восстания
против нее. Реабилитация советского прямо пропорциональна
дезавуированию российского: чем выше красный стяг, тем ниже
триколор (и соответственно нынешние держатели его древка, какие бы
заблуждения по этому поводу они ни испытывали). И промежуточных
решений здесь нет: тотализирующая природа советских ценностей (в
российском случае – не их рудиментов, в отличие от той же
Центральной Азии, где, по старому присловью, и советской власти-то
«не было», а их самих в натуральном  виде) не позволяет
включить их в какой бы то ни было «политико-культурный синтез». То
есть в состав той, по определению Алексея Салмина, «интегрирующей
“формулы”, в которую сравнительно надолго отливается политическая
культура всего общества». Напротив, любые другие ценности,
принужденные к совмещению с этими, быстро подвергнутся порче и
искажению. Собственно, уже подвергаются.

Ближайшей, хотя и не полной исторической аналогией тут является
опыт так называемых «народных демократий» второй половины 1940-х
гг., быстро переродившихся в нечто совсем недемократическое.
Восточной Европе это противоестественное скрещение ежа и ужа
(плодом которого, как известно, является колючая проволока) было
навязано внешней силой. Самостоятельное воспроизводство того же
сценария Россией означало бы, что история способна не только на
иронию, но и на злой сарказм. Не хотелось бы ее к этому
подталкивать.

«Политико-культурный синтез» становится возможен тогда, когда
принимается ответственное, то есть соотнесенное с инстанцией
морального блага, решение о том, какие ценности в него войдут, а
какие – нет. Простые решения, позволяющие заложить прочный
ценностный фундамент российской политической нации, отсутствуют.
Значит, надо искать сложные. Так или иначе, кажется логически
неопровержимым: до тех пор, пока в России не будет найден способ
создать внесоветскую (что не равно реставрации досоветской)
центральную ценностную систему, демократические институты и
практики будут оставаться шаткими, а векторы движения постсоветских
политий, которое 20 лет назад было, увы, со слишком дерзкой
надеждой названо «демократическим транзитом», – расходящимися.