04.12.2019
Из последних в первые?
Россия как бунтарь поневоле
№6 2019 Ноябрь/Декабрь
Александр Баунов

Эксперт Московского центра Карнеги, главный редактор сайта Carnegie.ru.

Статья была опубликована в журнале «Россия в глобальной политике», №5 за 2017 год.

Владимир Путин стал героем документального фильма Оливера Стоуна, через который надеялся провести прямую линию с американским народом. Вопрос «почему Путин» имеет столько же смысла, сколько вопрос, почему кинорежиссер Звягинцев выбрал семью, не любящую своего ребенка, когда вокруг столько любящих. Искусство одинаково исследует правых и неправых, эллина и иудея, раба и свободного, причем неправых даже чаще. К тому же для Стоуна Путин – любящий, пытающийся любить.

Для Путина интервью Стоуну – один из способов достучаться до простых американцев, общение с которыми блокируют элиты. Версия советских времен о тружениках капиталистических стран, которые хотели бы дружить с первой страной победившего социализма, но буржуазия не пускает, перевоплотилась в своевременное представление о том, что простые люди Запада гораздо менее враждебны России, чем его идеологизированные элиты. Обе версии в целом верны, но обе ошибаются в измерении температуры народных чувств: народ не более дружелюбен, а более равнодушен, зато интеллигенция что тогда, что сейчас заряжена полярно: плюнет – поцелует, с одной стороны – Оливер Стоун, с другой – Морган Фримен. 

Глобальный подпольщик

До Путина Оливер Стоун брал фильмы-интервью у Чавеса, Моралеса, Лулы да Сильвы и других левых борцов с Вашингтоном в Латинской Америке – поклонников Маркса и Кастро. Из Старого Света это кажется блажью (хотя контингент поклонников имеется и там, один только лидер британских лейбористов Джереми Корбин чего стоит). Из прагматичной Европы многие из них выглядят безответственными антиамериканскими популистами с диктаторскими замашками, но если взять шире, окажутся в том же ряду, что Гавел и Валенса, – борцы за демократию и национальный суверенитет против диктатур, навязанных могущественным соседом.

Российская борьба за натуральность/естественность (мы боремся против того, чтобы элиты корежили психику и ломали через колено ценности простых людей) отдаленно напоминает революционную повестку крайне левых экологов и феминисток: женщина должна быть такой, какой она есть от природы, а не раскрашенной и дезодорированной по требованию маскулинных элит куклой, питаться надо только тем, что растет само. В среде русских православных консерваторов со своей стороны стремятся к тем же идеалам: здесь как среди производителей, так и среди потребителей распространен культ натуральных продуктов, а жены избегают косметических салонов (большой контраст с женщинами из исламских королевств). Правило подковы работает и тут: не зря к России влечет западных крайне левых и крайне правых одновременно, ведь в самой России идеалы тех и других тоже подходят близко друг к другу. Если изучить российских противников кощунственного для православных радикалов фильма «Матильда» (чья кощунственность, разумеется, в чистом виде следствие вчитывания смыслов, а не провокации художника, задумавшего доброе юбилейное кино в стиле патриотического романтизма), в них почти поровну религиозных, патриотических и социальных требований в духе крайне левых вроде регулируемых цен на продукты и государственной (общенародной) собственности на крупные компании и недра. Православные консерваторы то и дело повторяют, что в СССР было лучше («Даже верующие вспоминают Советский Союз с благоговением» – сообщает в интервью глава одной из новоявленных радикальных организаций «Христианское государство»), а их общественный идеал весьма точно описывается как СССР с православной религией на месте марксистской идеологии – крайне правый по ценностям и крайне левый в экономической политике. Консервативные фундаменталисты разогреты до такого состояния, что внутри России представляют собой вызов даже для совершившей консервативный поворот российской власти, но вне России она выглядит почти как они и выходит к миру с похожим проектом социального охранительства и точно так же борется с мировой «Матильдой».

Помещая Владимира Путина в ряд диссидентов-победителей, Стоун дарит ему разновидность признания, которую тот давно ищет: вы называете меня диктатором, а я инакомыслящий, бунтарь-освободитель, просто глядеть надо шире, глаза не отводить. Настоящая мировая диктатура – это американская демократия, либеральная внутри, но авторитарная снаружи, силой размывающая ценности; настоящая пропаганда не RT и не иранское агентство FARS (кто читает агентство FARS), а вся совокупность англоязычных СМИ; не скромные русские деньги, крохи от которых перепадают иностранным друзьям России, а всемогущие и бесконечные американские. В этих суровых условиях не так удивительно, что мятежник маскируется, хитрит, требует дисциплины в рядах, наказания предателей и соблюдения демократического централизма. По той же причине он считает себя вправе прибегать к тайным операциям, взломам, ликвидациям и разбрасыванию пропагандистских листовок: тактика дерзких революционеров против всемогущих властей – одна и та же во все времена; неважно, революционеры – люди или целая страна с собственными всемогущими властями. 

У такого взгляда на вещи есть разумная основа: звание возмутителя спокойствия и нарушителя мирового порядка раздается вовсе не самым несвободным странам с максимально далекой от Америки политической системой и не тем, которые не способны поддержать у себя порядок и минимально пристойный уровень жизни населения. По первому многим противникам Запада проигрывают дружественные ему же восточные монархии и дальневосточные (а раньше и латиноамериканские) диктатуры, по второму – большинство стран Африки или даже Индия. Оно раздается тем, кто принимает важные политические решения не посоветовавшись, тем, кто занимается экспортом иных идеологий, и особенно тем, кто сам требует, чтобы к нему ходили за советом, опасно умножая число мировых центров принятия решений. 

Сам себе враг 

Отторгнутый иммунитетом западной системы безопасности, не получив на Западе положительного ответа на главный русский вопрос «Ты меня уважаешь?» в виде равнодолевого участия в мировых делах, безвизового режима, снятия негласных ограничений на российские инвестиции в западную экономику, отмены ПРО и отказа расширять НАТО, Владимир Путин постепенно втянулся в бунт против мирового истеблишмента и сместился в сторону западных антиэлитистов, в которых увидел своих естественных союзников по борьбе за справедливость. Когда же мировые антиэлитарные силы начали расти и претендовать на власть, дело выглядело так, будто они поднимаются и претендуют в союзе с Путиным и чуть ли не благодаря ему. 

Однако, вложившись в мировой антиэлитизм, президент Путин и сам оказался его жертвой. Это вне страны он революционер, а внутри России – та самая элита, против которой в мире бунтуют его союзники. Даже без внутриэлитного выдвижения в его анамнезе само семнадцатилетнее пребывание у власти делает политика главой истеблишмента независимо от более или менее интенсивного хождения в народ. Чуть ли не возглавляя, с точки зрения западных интеллектуалов, борьбу с мировым истеблишментом, у себя дома он все больше испытывает такое же давление, как западные элиты. Мятежный ищет бури снаружи, а получает внутри. И вот уже Навальный выходит с молодежным антиэлитарным мятежом, и те же самые молодые оккупанты Уолл-стрит, которых ставит в пример сверстникам RT, буквально под теми же лозунгами оккупируют Тверскую. А радикальные православные, которых Кремль терпеливо выращивал, чтобы после популистского маневра 2011–2013 гг. (когда он расплевался с предательским столичным средним классом и стал искать опору в людях попроще) иметь противовес либералам и самому оставаться в центре, теперь почти не скрываясь атакуют назначенных Путиным системных либералов. Самого же президента испытывают на оппортунизм и верность провозглашенной им идеологии. 

Главный оппонент Путина в последние месяцы – образцовый антиэлитист Алексей Навальный, ускользающий, как и сам Путин, от классических парных определений «правый – левый», «интернационалист – имперец», «либерал – консерватор». Зато его «коррупция» и «коррупционеры» (несомненно, у нас многочисленные и реальные) – такой же синоним элиты и символ «несправедливой системы», как для захватчиков Уолл-стрит все себе присвоивший пресловутый один процент богачей.

Дырка от будущего 

Факт международного диссидентства России реален. Америка предлагает миру монастырскую, киновитскую антиутопию: откажитесь от внешнеполитической субъектности, совлекитесь воли, слушайтесь настоятеля и будьте счастливы. Проблема с содержанием российского бунта. В его сердцевине будто бы дует сквозняк и мерцает пустота, как за фасадом дворца на сцене классического театра нет ни комнат, ни лестниц, ни, в общем-то, жителей.

Бунт против того, чтобы не быть предметом чужого благодеяния, за право выбора – старинный и благородный сюжет. Но, как часто бывает с революциями, в нем есть «против», но нет ясности с «за» – тем самым «образом будущего», к которому теперь пытаются приставить целые специальные отделы российского правительства.

Если попробовать передать в двух словах, в чем состоит проект Путина, в том числе коллективного мирового Путина, – это остановка времени, не мгновения, а лучше всего его движения сразу. Задержать и предотвратить наступление мира детей от трех родителей, семей из двух и более человек любого пола, гугл-линз, проецирующих изображение прямо на сетчатку, стейков, выращенных из стволовых клеток, женщин-епископов и раввинесс («стала жрица!»), связи мозга со спутниковым интернетом по вай-фай, обобществленного прозрачного государственного суверенитета, взаимного ланкастерского обучения и прочих более или менее вымышленных сюрпризов будущего.

Революция как консервация

В этом смысле у Путина получается действительно революционный проект. Противоречия тут нет. Будущее чревато новым неравенством. Одни успевают сориентироваться, другие нет. Когда экономика, технологии, политика, культура начинают обгонять социальные структуры, приходят революционеры и в ответ на общественные страхи обещают оседлать норовистое будущее в пользу народа, всех возвратить в комфортное состояние справедливости и равенства. Надо вернуть старое или ворваться и захватить, присвоить, переработать новое, чтобы не оно нас, а мы его.

Практически любая революция сочетает прогрессивные эксперименты с консервативными результатами. Большевистская восстановила общинное землевладение и абсолютизм. Маоистская в Китае и Камбодже погнала город в деревню. Мексиканская 1810 г. началась с недовольства запретом иезуитов и их школ. Венгерская 1848 г. развернулась против попытки не в меру просвещенных Габсбургов навязать равноправие венгерского дворянства с какими-то там сословиями, даешь традиционную венгерскую свободу только для благородных. Польская «Солидарность», как русский Новочеркасск, вышла из бунта 1979 г. против либерализации цен. Левые бирманские офицеры решили, что народ будет счастлив в деревне, и на десятилетия задержали индустриализацию. Иранская исламская была революцией базара против супермаркета. В советской перестройке было много тоски по Серебряному веку, России, которую мы потеряли, и проезду государя императора через Кострому. «Арабская весна» опиралась на религиозные переживания, восточноевропейское движение на Запад – на националистические чувства, и то и другое – не передний край современности. Из последних революций – «Брекзит», избрание Трампа, стремительное возвышение Макрона в обход партий, борьба против «Матильды» и всероссийский молодежный призыв Навального тоже. 

В России страдают от оторванности правящей бюрократии, которая перестала надежно передавать сигналы наверх и вниз и живет для себя. А для многих американцев отрыв верхушки от народа – это увлеченность собственного истеблишмента малопонятной глобальной миссией. Почитать американских интеллектуалов в газетах – нет у них более важного дела, чем поддержание глобального порядка последней четверти века, а у американского избирателя с менее широким горизонтом таких дел невпроворот. 

Мы переживаем время, когда авангард человечества ушел слишком далеко и заподозрен в предательстве. Возникло напряжение между лидерами развития и остальными, и появились политики, предлагающие способы это напряжение разрешить в пользу большинства: остановим тех, кто забежал вперед, заставим отчитываться, вернем мебель, как стояла, и мир станет понятнее. Этнически мотивированное присоединение территорий, которое было последней каплей в отношении Запада к России, – и оно ведь тоже возврат к основательной европейской старине, а запрет на него – сомнительное новшество. В самом деле, почему присоединение Крыма к России двести лет назад – слава, а сейчас позор? Ведь присоединение Рима к Италии, Эльзаса к Франции, Крита к Греции – по-прежнему славные страницы национальных историй. Если сейчас Россию бранят за то, что раньше было достойной похвалы нормой (даже бранясь, все понимали, что и сами бы так поступили), надо вернуть старую норму, разрешающую увеличение национальных территорий. Тем более что когда эта норма действовала, Россия была в числе мировых лидеров – не благодаря ли этому?

Содержание российского бунта не уникально: раз нас не берут в лидеры современности – отпишемся от нее и станем задирать. В похожих настроениях давно пребывает Иран и арабский мир, теперь к ним присоединяются на свой лад Турция и Индия, Польша с Венгрией, Америка с Британией. Пусть у нас будет старая добрая Англия, кирпичные цеха и дымящие трубы, и Темзы желтая вода – символ экономической мощи, Европа XIX века, где суверенные великие державы договариваются друг с другом. Вернем старую Европу, без мусульман, без арабов, без поляков – кому как нравится. Россию с матерью городов русских Киевом. А внутри – вернем элиты под контроль народа.

Сопротивление и экспансия

Реакция на глобальный бунт России кажется преувеличенной. Объявлено, что Россия одновременно ведет подрывную деятельность от Филиппин до Америки, и ничего плохого в мире не происходит без нее. Со стороны это выглядит комично, у России нет таких ресурсов. Но что, если бы были? Если бы у нее была самая сильная в мире армия, самая большая экономика, самые передовые технологии, полмира говорило бы на ее языке и расплачивалось бы ее валютой – держалась бы она скромнее, чем США? Требовала бы равенства и многополярного мира? Признавала бы чужую субъектность? Какие выводы об этом можно сделать из ее нынешнего поведения хотя бы в собственных окрестностях? И что бы она предложила миру, став сверхсильной?

В основе этих страхов лежит верная интуиция. В чем опасность локальных проектов по возвращению прошлого? Они довольно быстро перерастают в глобальные проекты. Правительство, которое строит социализм на отдельно взятой территории, понимает, что вообще-то в его интересах мировая революция. Если мировая невозможна, пусть она случится хотя бы в каком-то критически значимом числе стран. Если она не получается, надо ей помочь. Потому что, если это правительство не право, мир обгонит его и раздавит, как это и произошло. Так рождается экспансионизм диссидентских проектов, создание осей и интернационалов, поиск союзников и слабых звеньев в лагере мирового большинства. (Несколько расширив временные рамки, можно считать, что и распространение демократии когда-то начиналось как самозащита глобальных диссидентов из числа первых демократий перед лицом мирового недемократического большинства.)

Консервативный националист, сторонник расовой теории, носитель идей религиозного или классового превосходства заинтересованы в том, чтобы принципы, на которых они строят свое государство, распространились бы и на другие страны, на как можно большее их число. Тот, кто хочет вернуть старую добрую Германию с ремесленниками вместо бездушного фабричного конвейера, полновесную золотую монету вместо мечущихся котировок, Францию с границами на местности, Россию с великими государственными стройками вместо сомнительных частников, интуитивно понимает, что, вернув, он начнет отставать. Значит, чтобы не отставать, лучше завоевать весь остальной мир. Отсюда неизбежная тяга всякого революционера к экспансии.

Любой мировой диссидент, глобальный революционер, особенно на ранних стадиях, всегда еще и экспансионист. Ведь если он законсервируется или провалит эксперимент на отдельной территории, другие обгонят, а проигрыш будет трудно скрыть. Даже сравнительно мирный нынешний российский бунт привел к попытке создать консервативный интернационал.

Противников нашего диссидентства смущает не только сам его факт, но и неизбежность экспансии (революционеру нужна революционная партия). Отсюда удивительные разговоры о том, что Россия – главный враг либерального мирового порядка, угроза, страшнее (запрещенного) ИГИЛ. При том что сам ИГИЛ – крайняя форма того же бунта, с той же тягой к интернационализации, так что где тут быть страшней. 

Роль России как диссидента-экспансиониста, который, как всякий революционер, готов к большим, чем его оппоненты из мирового истеблишмента, рискам и неудобствам и этим силен, схвачена ее критиками верно. Лукавство этих интерпретаций на нынешнем этапе в том, что Путин, может, и был когда-то не столько главной угрозой либеральному мировому порядку, сколько олицетворением мятежа. Однако сейчас эту роль перехватил президент Трамп. 

Система не была готова к такому сбою в программе, когда страну, возглавляющую мировой порядок, в свою очередь возглавляет противник этого порядка. Отсюда желание подменить Трампа Путиным, чья практическая опасность всегда была ограничена скромными возможностями его страны, а теперь и его символическая роль подорвана чрезмерно долгим пребыванием на посту и возникшим на горизонте переходным периодом. 

Второй гегемон

Трамп с трибуны ООН может говорить о том, что нужно отвергнуть угрозы суверенитету и другие вещи, которые в принципе рады слышать в Москве. Однако, находясь в частичной блокаде со стороны собственного политического класса, и он выступает не как полномочный лидер западного мира, а от себя. Но и тут, защищая идею суверенитета, развивая мысль о том, как полезно для мира сотрудничество правительств, которые ставят интересы своих стран на первое место (сотрудничество политических национализмов – почти российская программа), дает понять, что украинский суверенитет для него никак не менее важен, чем российский.

Вопрос о членстве России в элитном клубе упирается в разницу представлений о том, как этот клуб устроен. Россия понимает его, если проводить экономические аналогии, как мировой совет директоров, договаривающихся за спиной остальных, а то и, презрев условности, у всех на виду о разграничении рынков, слияниях и поглощениях. Себя она видит как минимум держателем блокирующей акции (что, кстати, соответствует ее положению в ООН). Она участник концерта держав, каждая из которых обладает полным внутренним и внешнеполитическим суверенитетом, непроницаемым для остальных. Внутри каждая действует, реализуя неограниченную полноту власти по принципу «мои дела никого не волнуют». В международных делах каждый участник концерта независим и свободно создает и разрушает группы с любыми другими участниками, причем основой для союзов являются не абстрактные ценности, а конкретные интересы. 

Это больше походит не на оркестр, где инструментов много и они подчинены воле дирижера, а на камерный ансамбль, лучше квинтет или квартет, который к тому же не играет по нотам, а импровизирует, соблюдая лишь самые общие правила гармонии и контрапункта. Проповедующая академическую старину Россия в действительности мечтает о чем-то вроде джазового ансамбля. 

Стремясь в мировой элитарный клуб равноправных суверенов, Россия не может не замечать, однако, важного обстоятельства, что такого клуба попросту нет. По той простой причине, что условием членства в нем является как раз взаимная прозрачность суверенитетов, их проницаемость друг для друга и сверка суверенных действий с ценностями, понимаемыми как границы дозволенного в словах и действиях – прежде всего внутри стран-членов (снаружи из-за отсутствия глобальных демократических институтов они могут быть гораздо менее сдержанны, но тоже не абсолютно свободны – объяснения авторитарных внешнеполитических действий обязаны быть либеральными). Даже в случае самых крупных мировых держав вроде Китая сила и слава без согласия на проницаемость суверенитета (в виде согласия на внешний аудит внутренних дел) не конвертируется в членство в классической, старой мировой элите. Сильнейшие в этом случае признаются сильнейшими, но остаются чужими, внешними. 

Если до победы Трампа можно было говорить, что речь идет прежде всего о прозрачности национальных суверенитетов других членов мировой элиты перед аудитом США, которые сами остаются закрытыми от остальных, выменивая свое исключительное положение на предоставление военной защиты (мировой солдат имеет право на военную тайну), то теперь оказывается, что эта открытость более взаимна, чем предполагалось прежде. Американский интеллектуальный и политический класс готов отказать собственному несистемному, ошибочному президенту в праве называться лидером свободного мира, работая на его поражение вместе с другими участниками клуба крупнейших рыночных демократий и добровольно уступая символическое первенство в нем ЕС и Германии Ангелы Меркель. 

Россия, прорываясь в клуб мировых демократий со своим представлением о полной непрозрачности собственного суверенитета, претендует, таким образом, на то, чтобы быть там равнее других, самой равной, единственной равной. До Трампа это выглядело как претензия на двуполярность, чтобы быть вторым равным. Но после того как американский политический класс отказал собственному руководству в праве быть лидером либерального мирового порядка, это выглядит как претензия на исключительность, которая уж точно никем не будет поддержана. Тем более что, заявляя о полной непрозрачности, непроницаемости для других собственного суверенитета, Россия продолжает требовать от соседей его прозрачности для себя. 

В Москве не могут не видеть этого противоречия и пытаются выйти из него двумя способами.

Первый – объявить реальной мировой элитой сильные страны с непроницаемым суверенитетом и создать из них новый планетарный совет директоров, измеряя долю нового клуба в процентах проживающего в этих странах населения и территориях:  в странах БРИКС, ШОС и т.п. живет столько процентов населения планеты, они покрывают такой-то процент территории, их совокупные экономики производят такую-то часть мирового продукта. Попытка упирается в то, что страны в этих новых клубах суверенны в близком российскому пониманию смысле слова (хотя и тут Бразилия, например, не похоже, чтобы планировала противопоставлять США свою абсолютную непроницаемость), но явно не обладают большинством голосующих акций для управления миром, а западные акционеры в новые клубы и не приглашены, и не стремятся.

Второй путь – напомнить членам западного клуба о былом величии и утраченном суверенитете (Европа, которую мы потеряли), вернуть старые смыслы, позвать их вперед в прошлое и затеряться на этом фоне. 

Если Россию не принимают на равных за ее устаревшее понимание суверенитета, надо сделать устаревшими всех – распространить отечественную концепцию на остальных, и проблема исчезнет. 

Надеждам способствует то, что процесс полного обобществления национальных суверенитетов – как в левых утопиях XX века обобществления женщин и детей – остановился и начал поворачиваться вспять. «Брекзит», Трамп, разнообразные новые правые в Западной Европе, национал-консервативные правительства в Восточной – всё свидетельствует о том, что миллионы, если еще и согласны обниматься, то поверх национальных барьеров, но не при полном их упразднении. Левый и особенно правый антиглобализм и возвращение западных национализмов в Москве прочитали как полный разворот, неостановимую тоску народов по полноте национальных суверенитетов и начали строить на ней внутри национальную идею, снаружи – внешнеполитическую доктрину. 

Антиэлитизм Путина – не левый и не правый, он державный. Его единственная цель – не содержание, а форма действий, не результат, а процедура. Путин добивается непроницаемости суверенитета не для того, чтобы воплотить в жизнь набор радикальных левых антирыночных мер, как большевики или чависты, и не для того, чтобы строить ультраконсервативный православный Иран. Задача – иметь возможность делать то, что захочется, то, что покажется полезным внутри страны и на ее периферии, которая рассматривается как шельф российского суверенного пространства, ни перед кем не отчитываясь и не допуская самой возможности внешнего аудита. Больше того, исключив саму идею отчета. Внутри этого суверенного пространства он будет выступать с правыми или левыми заявлениями, проводить рыночные и дирижистские мероприятия, национализировать и приватизировать, двигать на важные посты консервативных идеологов или либеральных прагматиков, репрессировать западников или националистов, реализуя неограниченный и безраздельный суверенитет. Тот, кто может так же – тот равный. Кто нет – поступился принципами и достоин сожаления и упрека, а то и издевки, с какой когда-то Иван Грозный писал Елизавете Английской: что за королева, которой надо спрашивать подданных.

Равенство в этой картине понимается не как всеобщее свойство (все государства равны), а как привилегия, доступная немногим, которую надо заслужить или вырвать. То, что в полном соответствии с этим российским пониманием, но вопреки воле России его вырывает для себя Северная Корея, почему-то мало смущает. 

В постулируемом Россией идеальном будущем современная ситуация, когда, по словам Путина, в мире всего несколько государств, обладающих полнотой суверенитета, не изменится. Просто Россия будет признана всеми одной из немногих равных, то есть в действительности одним из гегемонов. В западном клубе есть только одна страна равнее других с полным суверенитетом в понимании Владимира Путина – это США, все остальные полностью суверенные – за его пределами. Настаивая на отношениях с западными странами на условиях равенства, понятого как привилегия, и всей полноты суверенитета, Россия по сути хочет быть среди них еще одним гегемоном, второй Америкой. Добиться этого практически невозможно. 

Даже тут подводит историческая память. В эпоху ансамблей равноправных держав, о которой ностальгирует Россия, она сама не раз становилась предметом критики со стороны чужих правительств и газет по польскому и еврейскому вопросу, за языковую политику, крепостное право, отсутствие свобод и современных гражданских институтов. Точно так же как другие члены ансамбля за свои грехи – рабство, колониальную политику, расовую сегрегацию, подавление восстаний в колониях, женский вопрос и т.д. Старый мир знал и гуманитарные интервенции, в которых участвовала Россия (защита христиан в Османской империи), и смену режимов (наполеоновская и постнаполеоновская Европа). 

Вестфальская система, когда каждый государь полномочно определял веру на своей территории, никогда не работала в остальных вопросах и тем более не будет работать сейчас. 

У парадного подъезда

«Путину нет равного по опыту среди мировых лидеров», – говорит Оливер Стоун в интервью о своем фильме. На вопрос, как Путин смотрит на Трампа, Макрона, Бориса Джонсона, я часто отвечаю: как мастер на начинающих, с высоты своего опыта. Однако долгое пребывание у власти начинает работать против образа президента-мятежника: наш бунтовщик пересидел у власти любого из королей. Вечный революционер, как и вечный студент, всегда немного смешон. 

В действительности и революционность Путина, и диссидентство России – недоразумение. Дональд Трамп по факту рождения и гражданства – член закрытого престижного клуба, как и Тереза Мэй или Эммануэль Макрон. Желание растрясти сонное клубное царство, поднять пыльные шторы, вымыть окна, выгнать менеджеров для него естественно. Россия, напротив, хочет членства в клубе вот с этими самыми пыльными занавесками, лысыми лакеями в ливреях и неторопливым старым управляющим. Это борьба не за новый порядок вещей, а за присоединение к старому. И если старого порядка все меньше, надо его вернуть, чтобы усилия по присоединению к нему были не напрасны. 

Нынешнее диссидентство России – скорее форма, чем содержание, производная от ее сравнительной слабости. Точно так же и программа консервативного бунта, заявленного ее руководством, –
не столько глубокое убеждение, сколько конструкция от противного. Если бы глобальный Евтушенко был против колхозов, Путин мог быть «за» – как сейчас, после выхода США из Транстихоокеанского партнерства и Парижского соглашения по климату, протекционистский Китай вдруг оказывается хранителем принципов глобальной экономики и Си Цзиньпин едет вместо американского президента главным гостем в Давос. 

Революционность Путина и России – это оболочка, арифметическое действие отрицания отрицания. Она направлена не на то, чтобы отвергнуть истеблишмент, а на то, чтобы стать им. Но стать она пытается тем, чего нет, и поэтому ее попытки выглядят изнутри как борьба за справедливость, а извне – как бессмысленный русский бунт. Единственная надежда России в том, что Запад, становясь слабее, сам начнет закрываться от крепнущих внешних ветров, и, как в виде Трампа и «Брекзита» уже начал отступать от либерального экономического порядка, сам будет настаивать на непроницаемости и безграничности национальных суверенитетов, и бывшие последними станут первыми. Но пока просили не занимать.

Содержание номера
Точное время
Фёдор Лукьянов
Настоящее и будущее глобальной политики: взгляд из Москвы
Сергей Лавров
Россия: не сердиться, а сосредоточиться. Переосмысление
Сергей Кортунов
Возвращаться – плохая примета?
Олег Барабанов
Российский мост через Атлантику
Владимир Лукин
Зачем оружие
Сергей Караганов
Смысл и назначение воинственности
Андрей Яковлев
Внешняя политика в футляре экономики. Сценарии будущего
Яков Миркин
О твердой силе и реиндустриализации России
Николай Спасский
Сосредоточение не по Горчакову
Андрей Цыганков
Дилемма двоечника
Иван Тимофеев
Без идеологии и порядка
Тимофей Бордачёв
Образ желаемой современности. Шансы России в постамериканском мире
Дмитрий Ефременко
«Остров Россия» и российская политика идентичности. Неусвоенные уроки Вадима Цымбурского
Борис Межуев
Будущее России: нация или цивилизация? Распад СССР и «русский вопрос»
Игорь Зевелёв
Русский национализм и российская геополитика. Пойдет ли Россия путем Турции?
Михаил Ремизов
Внешняя политика для большинства?
Игорь Окунев
Общесистемные интересы вместо национальных
Николай Косолапов
Из последних в первые?
Александр Баунов