Мечта о собирании Новороссии во все более расширенном составе захватывает умы со стремительностью падения цен на нефть. Теперь в новой концепции реванша находится место и сепаратистам со стажем, прежде всего Приднестровью.
На самом деле тезис «Новороссия — Приднестровье сегодня» порочен, как любое неудачное смешение жанров. Хотя внешние сходства соблазнительно принять за генетическое родство.
Та же фразеология единства с Россией как отпор местному национализму. Та же неподдельная тревога за русский язык. Та же лукавая жизнерадостность, с которой Москва, как и 20 лет назад, призывает найти формальные доказательства своего участия в процессе, которое при этом и не собирается скрывать.
И та же двусмысленность в деле официального признания.
Сепаратизм 90-х начинался еще в конце советских 80-х. То есть с формальной точки зрения сепаратизмом в чистом виде это не было, так как не было еще независимых государств. Войны начались уже в эпоху провозглашенных суверенитетов, но они были следствием того, что началось еще до формального распада державы. Словом, с формальной точки зрения и Грузия, и Молдавия, и Азербайджан обретали свою независимость вместе с территориальными проблемами.
Но принципиальна даже не эта разница, хотя и она достаточно выразительна. Важнее ответ на вопрос «зачем?».
Проект под условным названием «Приднестровье» имел одну понятную цель: затруднить республикам бегство из СССР. Других целей не ставили, поскольку срок жизни проекта ограничивался сроком жизни сверхдержавы.
После ее кончины руководство проектами перешло по наследству к России, которое в меру сил пыталось использовать их как рычаг давления на соседей. При этом каждая из новых непризнанных стран получила шанс на реализацию независимости, в достижении которой так удачно для них совпали их собственные интересы и интересы Кремля. У кого-то получилось, у кого-то не очень.
Скажем, приднестровский конфликт, не будучи национальным, не превратил жителей разных берегов Днестра во врагов, а сам Днестр — в линию фронта. Приднестровцы, так и не ощутив себя гражданами хоть и не признанного, но состоявшегося всерьез государства, скорее научились быть космополитами местного масштаба. Этому статусу соответствует и набор паспортов, которым располагает среднестатистический приднестровец: кроме ненужного приднестровского — российский, украинский, молдавский и у многих, для поездок в Европу, — румынский.
В общем, сепаратизм 90-х, под который и пытается мимикрировать сепаратизм донецко-луганский, — это на самом деле давно закрытый, но не закончившийся советский проект, в котором независимость от бывшей метрополии является, в соответствии с замыслом, результатом вторичным, хоть впечатляющим.
Даже сказать, что России удалось этим проектом в полной мере воспользоваться, тоже не получается. Рычагом давления на Грузию или Молдавию сепаратисты не стали, поскольку метрополии уже неплохо научились жить без отделившихся.
Теперь же все наоборот. Донецку и Луганску предлагается независимость от состоявшегося государства, принадлежность к которому здесь, в отличие от Крыма, никто никогда прежде не оспаривал.
В Донецке, конечно, не жаловали киевскую власть: ни в «оранжевые времена», ни в эпоху Януковича. Последнего, во-первых, слишком хорошо знали, а во-вторых, полагая его не столько президентом страны, сколько земляком, командированным в Киев, ничего особенного не дождались.
Конечно, в силу истории и демографии здесь не подлежат сомнению базовые советские оценки прошлого и, следовательно, настоящего. Однако это никак, к примеру, не мешало болеть за сборную Украины даже в матчах с россиянами.
В 90-е стремление местного населения к независимости было первичной политтехнологией для проекта «Спасти СССР». В Донецке и Луганске, наоборот, потребовалась отдельная политтехнология, чтобы такое стремление в гражданах в массовом порядке воспитать.
И хотя украинская армия помогла Донбассу понять, что чувствовали во время своей войны жители Грозного, юго-восток Украины в очаг мстительной и беспощадной партизанщины не превратился.
Впрочем, такой задачи, судя по всему, и не ставилось. Видимо, организаторы проекта сами оказались в плену аллюзий на тему сепаратизма 90-х, не слишком вдаваясь в тонкости и нюансы. И сочли, что признаков внешнего сходства вполне достаточно. И сами того не ведая, кажется, довели логику конца 80-х до нежданного, но логичного завершения.
Тогда, 20 лет назад, было не очень понятно, какая россиянам радость с того, что Приднестровье отделилось от Молдавии, а Абхазия от Грузии. В украинском же вопросе сошлось все.
Украинцы как коллективный ответчик оказались такими же идеальными, как подбор тезисов для кремлевского техзадания на повсеместную ненависть к ним. Этих тезисов два. Все, что случилось на Украине, было инспирировано Западом, и единственный язык, способный случившееся описать, — язык Великой Отечественной.
При этом ненависть на первый взгляд выглядит совершенно внезапной. В марте 2014 года, когда все уже начиналось, по данным Левада-центра, с симпатией к украинцам продолжали относиться 34% опрошенных, а 56% — «без особых чувств, как к любым другим». Более того, и пресловутая имперская тоска выглядела к этому времени все более неочевидной.
По данным Левада-центра, собиравшимся с 1998 года, доля тех, кто мечтал о возрождении державы вместе Украиной, не очень превышала статистическую погрешность.
Правда, социологи здесь оговариваются: многое зависит от слов, и, когда респонденту предлагалось оценить имперскую по сути модель, но без имперской дефиниции, симпатии к ней высказывали 30–40%. Что, конечно, немало, но, с другой стороны, соответствует общепринятому ныне в мире уровню консерватизма.
Вопрос лишь в том, что именно консервировать. За 20 лет россиянин научился вроде бы предпочитать мечтам о возрождении величия теоретическую скорбь по нему. 20% тех, кого устраивала сложившаяся к 98-му году карта родины, к 2013-му стали составлять 40%. Больше того, постепенно росло число тех, кто хотел бы жить в нормальном, по-европейски устроенном государстве.
И только одна неувязка имелась в этой оптимистической тенденции: украинский вопрос.
Едва успев утвердительно ответить на вопрос о важности европейских стандартов, респондент уверенно заявлял: нет, украинцы — это не народ. Они — это мы, русские. Только неправильные и все забывшие.
А теперь в Новороссии обретает свои утраченные смыслы сепаратизм 20-летней давности. ДНР оказывается апофеозом того процесса, который умиравшая страна оставила в наследство своей правопреемнице.
Битва за Украину — продолжение той советской военной доктрины, которая считалась оборонительной и последней операцией которой было учреждение обреченных на непризнание суверенитетов в Приднестровье и Абхазии.
Чужой земли не надо, но Украина — самая что ни на есть своя.
К тем, кого завоевывают, такой злобы не испытывают. Так ненавидят лишь самих захватчиков и тех, кто ему продался, то есть, в повсеместном представлении, Бандеру, или Мазепу, как кому угодно.
Украина в телеверсии происходящего — реванш за все, тем более упоительный, чем меньше в него верилось. В том числе и за то, что Приднестровье таким реваншем не стало.
А теперь в новой концепции реванша находится место и сепаратистам со стажем, прежде всего Приднестровью. Оно долго оставалось вещью в себе, сегодня актуализируется в полном соответствии с украинскими ритмами.
Тирасполь готовится к референдуму. Россия дает понять, что может его официально признать. Дальнейшая интрига обречена на всеобщее внимание, поскольку здесь как с инфляционными ожиданиями, которые порой покруче самой инфляции.
Новороссия от Луганска до Тирасполя. Как Крым, наша, вне зависимости от факта официального признания и того, что по этому поводу кто думает, включая самих луганчан и донетчан.
По-пугачевски устроенная. Существующая в пику врагу, внешнему и внутреннему. Отсекающая Украину от моря. Выводящая наши полки на суворовские рубежи.
Это не просто реванш — это национальная идея. От такого не отказываются. Хотя бы в намерениях. От которых по нынешним временам отмахиваться не принято.