01.09.2023
О месте во времени
Попутные замечания к статье «Распалась связь времён…»
№5 2023 Сентябрь/Октябрь
DOI: 10.31278/1810-6439-2023-21-5-144-154
Андрей Тесля

Кандидат философских наук, старший научный сотрудник, научный руководитель Центра исследований русской мысли Института образования и гуманитарных наук Балтийского федерального университета имени Иммануила Канта.

Для цитирования:
Тесля А.А. О месте во времени // Россия в глобальной политике. 2023. Т. 21. № 5. С. 144–154.

Данная статья – заметки на полях, отклик на статью Ларисы Дериглазовой, публикуемую выше. Этим в первую очередь объясняется могущее показаться странным устройство предлагаемого текста. Материал, ставший отчасти причиной, отчасти поводом для нижеследующего, описывает два различных предмета.

Во-первых, обсуждение политики памяти/мемориальной политики в России и Европейском союзе на протяжении последних десятилетий, во-вторых, проблемы модернизации от положения дел in res до различия пониманий сути модернизации. Собственно, последнее и позволяет автору исходной статьи соединить два предмета в единый сюжет. Ведь сама мемориальная политика предстаёт прежде всего в ракурсе модернизации, её удач и/или поражений, односторонностей или, напротив, способности трансформировать общество в целом, синхронизировать его или же создать «островки модерности» посреди пространства, пребывающего (остающегося) в другом времени.

 

«Советское» в мемориальной политике

Поворот к «советскому» в российской мемориальной политике расценивается Дериглазовой как отказ от прежней программы. Такое понимание, на наш взгляд, по крайней мере сомнительно. Перед Россией после 1991 г. возникла проблема построения относительно единого исторического нарратива. Сразу исключим представляющийся утопическим вариант радикального разрыва: Россия – «молодая страна», чья история начинается, собственно, с 1991 или 1990 г. (если считать от «Декларации о государственном суверенитете РСФСР», принятой Первым Съездом народных депутатов РСФСР 12 июня 1990 г.), а всё прошлое относится к предыстории. Если рассматривать повествования о сообществах, имеющих отношение к актуальной России, но вне прямого континуитета, остаются три основных варианта, которые в той или иной степени оказались задействованы в исторической политике.

Во-первых, «антикоммунистический», выстраивающий прежде всего преемство с императорской Россией, осмысляющий «советский век»[1] как отклонение от «естественного» и/или «надлежащего» хода истории[2]. Тем самым всё «положительное» в СССР предстаёт реализующимся «не благодаря, но вопреки» или в лучшем случае «нейтрально» как сила общего порядка вещей, не связанного с самим советским режимом.

Во-вторых, «советский», Россия как продолжение Советского Союза. По понятным причинам он не был актуален в 1990-е гг., но в целом неприемлем и в дальнейшем, ведь начисто отделить СССР от того или иного извода социалистической повестки невозможно, а новый порядок утверждает себя, при всем многообразии оттенков, как принципиально капиталистический. Более того, в этом случае неизбежным становится и сильный реваншистский накал – при такой трактовке Россия оказывалась бы именно уцелевшим обломком былой державы.

В-третьих, осмысление «советского» как конкретно-исторической формы, противостоящей и Российской империи, и современности, но именно как особая историческая форма, один из этапов целостной истории. Реставраторский/реваншистский элемент здесь не оказывался неизбежно преобладающим. Он присутствовал лишь как один из вариантов – ослабляясь именно за счёт включения в длинную историю с постоянно меняющимися границами, калейдоскопом режимов и устремлений. В зависимости от конкретного момента возможно акцентирование тех или иных эпизодов былого, длительность которого предлагает широкий набор таковых. А наиболее «подсвеченные» в памяти картины недавнего прошлого («живой памяти») утрачивают однозначную соотнесённость именно с советским через помещение в ряд с предшествующими, досоветскими, и с последующими, уже времён современной России.

Воплощением последнего варианта стали такие символические акции, как возвращение на исходе 2000 г. советского гимна с новым текстом, подчёркнуто написанным Сергеем Михалковым, одним из авторов первого варианта гимна на музыку Бориса Александрова. Одновременно сохранялся герб, отсылающий к Российской империи, и знамя, во многом ассоциирующееся с Белым движением. Активно возвращалась в память национального сообщества Первая мировая война, сглажено, преднамеренно нейтрально отмечалась столетняя годовщина революции 1917 г., торжества в память столетия завершения Гражданской войны прошли как окончательное обращение тех событий в прошлое, примирение сторон.

То есть акцент делался на памяти об общем трагическом прошлом, без победителей и побеждённых в той или иной исторической перспективе.

Наверное, самым ярким утверждением континуитета Российской империи, Советского Союза и современной России в последнее время стало поднятие трёх знамён на набережной Лахта-центра 17 июня 2023 года[3]. Примирительными формулировками относительно советского прошлого служили указания на «сложность», «противоречивость» и «неоднозначность»[4].

Дериглазова характеризует мемориальную политику ЕС как некое единство, в то время как давно отмечалось (из отечественных авторов здесь заслуживает упоминания прежде всего Алексей Миллер, посвятивший этому вопросу множество работ и публичных выступлений[5]), что даже на уровне самого обобщённого описания нельзя не зафиксировать принципиальное различие в мемориальных политиках западно- и восточноевропейских стран. Хотя и та, и другая сосредоточены на жертвах и на уровне языка представлялись схожими, при более внимательном взгляде между ними возникало фундаментальное противоречие. Для первых речь шла о жертвах, о несправедливостях и трагедиях, виновниками которых оказывалось именно то самое сообщество, которое выступало как сообщество памятующих. Во втором жертвой объявляется в первую очередь само это сообщество, не творящее справедливость (хотя бы справедливость памяти), а взыскующее справедливости – от истории и/или от соседей. Об этом отчасти пишет и Алейда Ассман, чья недавняя работа стала осью рассуждений автора рассматриваемой статьи. Ассман акцентирует внимание на недовольстве мемориальной культурой, напряжении, всё более возрастающем от обращения с историей как с резервуаром обид, легитимации собственных притязаний (при переключении от героического нарратива к нарративу жертвы, получающей право требования по отношению к миру и прежде всего к конкретным другим)[6].

Ещё одним значимым моментом, который не может быть оставлен без внимания, служит невозможность прямой трансляции (и, соответственно, прямолинейного сопоставления) мемориальной политики в странах ЕС, прежде всего в новых государствах – участниках, и в России. Собственно, об этом отчасти пишет и сама автор статьи, отмечая разницу перспектив, но не останавливаясь на ней. Для относительно новых государств Европейского союза значимой перспективой, во многом являющейся «протезом» образа будущего, оказывается плотность европейской интеграции, достижение/воспроизводство моделей поведения и способов суждения, близких к ведущим участникам Европейского сообщества. Примечательно (и вполне ожидаемо), что именно на периферии Союза встречаются подчёркнутые указания на собственную «европейскость», принадлежность к Европе (уже не в смысле одного только политического, юридического и экономического целого, но прежде всего через размежевание с тем, что пребывает «по ту сторону», подспудно, без называния, отсылающее к древнегреческому противопоставлению с «варварами»).

Понятно, что мемориальная политика России так выстраиваться не может, поскольку даже в моменты наиболее тесного взаимодействия России с Евросоюзом никто не предполагал включения её в Европейское сообщество. Наднациональный уровень здесь возможен прежде всего именно как универсальный, а не как отсылка к общности промежуточного уровня (или же, в варианте «Русского мира», «русскоязычного» или, вспоминая уже во многом ушедшие реалии, «постсоветского пространства», как общность, ядром и смысловым центром которой вновь должна стать именно Россия).

 

Модернизация

Разговор о модернизации, тем более в сравнительном ключе, представляет понятную сложность – из-за многогранности и неоднозначности темы, начиная с проблематичности самого понятия модернизации. Поэтому ограничимся лишь беглыми замечаниями, ставя целью скорее показать препоны и возможные направления дальнейших рассуждений, где буквально каждый поворот сюжета достоин стать предметом отдельного обстоятельного анализа.

Прежде всего напомним, что России принадлежит первый опыт модернизации (привычно обозначаемый через понятие петровских реформ), и на протяжении XIX века она будет выступать для Османской империи, Персии, Японии примером успешного осуществления подобной программы, воплощением достижимости поставленных таким образом целей.

В XX столетии ту же роль для многих государств будет играть пример Советского Союза уже как автора второго, индустриального модернизационного рывка.

Это напоминание не является лишь отсылкой к прошлому. Оно значимо для понимания и текущих вариантов осуществления модернизации и осмысления модернизационных стратегий, поскольку предполагает не только внешний, но и огромный собственный и многообразный опыт рефлексии модернизационных процессов[7].

Примечательно, что автор выстраивает дихотомию политической и технической модернизаций (вне ясного соотношения с появляющейся в финале дихотомией модернизаций либеральной и консервативной), которые предстают как варианты для, соответственно, новых, посткоммунистических стран ЕС и России. При всей прямолинейности противопоставления оно представляется точным с российской позиции – поскольку «интеграционный» вариант предлагал движение именно по линии политической модернизации с фактическими ограничениями по модернизации технической. Яркое выражение это нашло в деле о покупке российской стороной концерна «Опель» в 2009 году. Для россиян преимущественный интерес к сделке заключался именно в возможности доступа к новым технологиям и их разработке, а не приобретении уже готовых изделий и решений.

К рубежу 2000–2010-х гг. технологическая модернизация, осуществляемая в союзе с европейскими партнёрами, упёрлась в потолок, где последующие действия оказывались уже конфронтационными. Со стороны России – попытка сдвига этих ограничений, с противоположной – сохранение, удержание создавшегося положения. Подобная ситуация, наметившаяся довольно рано, явным образом лишала политическую модернизацию привлекательности, поскольку последняя оказывалась эффективным средством воздействовать на политику страны извне, помимо прочего, как раз инструментом блокирования технологической модернизации.

Отсюда и другая проблема – привлекательности предлагаемого приоритета политической модернизации над технологической. Для России это означало бы отказ от попыток укрепить собственное положение, согласие включиться в существующий порядок отношений в роли младшего участника. Такая позиция привлекательна для групп, которые в первую очередь получают блага от включения, тех, для кого выгодно положение проводников западного влияния, которые для себя и в своём пространстве утверждают соответствующие стандарты (в старину такое именовалось «компрадорством»). Но для остальных (например, обитателей всех городов-немиллионников) непонятно – что реально предлагает, чем может быть соблазнительна данная перспектива? И самое главное, в этой позиции для России не предвидится никакого будущего, кроме подспудно предполагаемого (актуального до конца 2000-х гг. и совсем утратившего актуальность после 2022 г.) продления «существующего положения», долгого полдня. А это подразумевает, что и вызовы большого пространства, многообразных контекстов, в которые включена Россия за пределами отношений с Европейским союзом, тоже замрут в некой неподвижности (или, что синонимично, в бесконечном повторении одного и того же).

Кстати, текущий конфликт, приобрётший с февраля 2022 г. радикально новую жёсткость и остроту, целый ряд авторов определяет как «завершение петровского проекта», «развод с Европой» и т.п.[8]. Но одним из внутренних следствий в средне- и долгосрочной перспективе (если развитие событий не примет катастрофического характера) может стать если не снятие, то ослабление невротического напряжения, связанного с утверждением/отрицанием собственной «европейскости». Юрий Лотман, например, полагал характерной, стабильной чертой русской культуры не только её бинарность, но и вынесенность сакрального центра вовне, где разнообразные исторические перемены – например, регулярная смена знаков (положительное/отрицательное), связанных с культурными понятиями «Восток» и «Запад», не меняют самой структуры. Там, где раньше «Восток» (в плане физической географии для Владимиро-Суздальской или Московской Руси скорее это был юго-запад, Иерусалим) оказывался местом света, теперь он замещался «Западом», ранее представлявшимся царством мёртвых, местом угасания (в античной культурной географии Елисейские Поля, острова блаженных, располагались на самом крайнем западе, за Геркулесовыми столбами).

Отказ от напряжённого стремления стать «Европой», которая именно в силу её воображаемости делает такое стремление нереализуемым, «развод» с Европой открывает возможность фактической европеизации.

Но не в смысле приближения к стандартам и/или совпадения с представлением о лучшем в идеологии Европейского союза, а в конкретных практиках, способах обживания окружающего пространства, и в первую очередь осознания многого из имеющегося как разделяемого, общего с тем, что осознаётся в качестве «европейского».

Проблема, которую подспудно ставит автор, относится к самому существу понятия «модернизация». Означает ли оно приближение к некоему нормативному состоянию (а применительно к посткоммунистическим новым странам ‒ участницам ЕС речь в первую очередь идёт об этом), или же под модернизацией понимается решение собственных задач, достижение своих целей, которые не могут быть достигнуты простым воспроизведением или экстенсивным ростом уже существующего, но предполагают новации, в том числе как успешный ответ на изменения окружающего мира.

И тем самым вопрос далее, на наш взгляд, корректнее ставить как раз в русле цитируемой работы Михаила Давыдова[9] – о необходимости политической модернизации, без которой техническая упирается в «потолок» и в конечном счёте обрушивается из-за нарастающего несоответствия. Главное же затруднение заключается в том, что и сами европейские институты либерально-демократического консенсуса, сама модель политического участия, эффективная и убедительная с 1960-х гг. и выглядевшая триумфально-победоносной в конце XX века, испытывает глубокий кризис. И если трансфер этой модели новым странам ‒ участницам ЕС и устойчивость новой системы, как отмечает сама автор, поддерживается внешним контролем и убедительностью преимуществ включения, то что могло и может выполнять подобную роль в случае России? Вопрос политической модернизации радикально усложняется, поскольку предполагает не только ответ на внешние вызовы, но и устроение институтов, адекватное внутренним запросам.

Предшествующий исторический опыт российской модернизации предоставляет сложные примеры подобного рода. Напомним, что успешная модернизация XVIII – первой трети XIX века, в том числе политическая (устройство дворянской корпорации, городского управления, сословных судов, формирование бюрократического корпуса в первой половине XIX столетия), оказывается тупиком, когда Россия в 1830–1840-е гг. пропускает поворот европейского развития, продолжая двигаться в предшествующей логике. В итоге несколько десятилетий спустя её режим, представлявшийся в 1820-е гг. как успешно развивающийся, предстаёт архаичным и нуждающимся в масштабных преобразованиях. Это потребует интенсивного рывка 1890-х гг., с нарастающим противоречием между быстро растущей экономикой и общественной сферой и политическим режимом, который с 1880-х гг. активно пытался защититься посредством утверждения своеобычной природы, особой сути «самодержавия», в отличие от абсолютистских режимов, ушедших в прошлое в остальной Европе.

И тем самым мы возвращаемся вслед за автором (что демонстрирует глубокую неслучайность выбранной ею модели обсуждения) к вопросам мемориальной политики и осмысления прошлого. Если одной из ключевых характеристик модерна выступает особая темпоральность, устремлённость в открытое будущее и подчёркивание новации, то на этом фоне особое значение приобретает и акцентирование автором отсутствия образа будущего в рамках «европейской» модернизации.

Будущее оказывается тождественно нормализации, той точкой, где наступит наконец «нормальное существование», окончательно сложатся устойчивые институты и дни потекут, мирно сменяя один другой.

И этот своего рода «даосский» идеал выхода из истории вступает в противоречие с самим существованием в модерне, которое перемещается на уровень индивидуальных выборов и отдельных групп, реализующих себя максимально свободным образом. А оборотной стороной становится напряжённость политик памяти в Восточной Европе, когда прошлое – или, точнее, именно память (т.е. то, что как раз принадлежит настоящему) – оказывалось предметом политической борьбы. И примечательно, что в современных российских дебатах о прошлом роль мемориальной политики стремительно сократилась, по крайней мере на время. Актуальные линии размежевания и переопределения уже не требуют обращения к прошлому – возвращение истории уводит на второй план политику памяти.

 

Вместо заключения

Формулируя основное методологическое несогласие, можно свести наше замечание к тому, что на деле сравниваются несопоставимые предметы: реальность и идеал. Размышляя о Евросоюзе, автор говорит не о реалиях, а об обозначенных целях, формулируемых идеалах, тогда как в случае с Россией речь именно о реальном положении вещей.

Сразу оговорим, что вопрос не в том, насколько приятна или антипатична, идеологически или идейно близка либо далека получаемая картина. Главное в том, что сами предметы рассмотрения пребывают в разных плоскостях.

Намного более интересным было бы, например, попытаться сравнить различные идеалы. Однако здесь возникает резонное возражение (из которого, смеем полагать, и вытекает во многом методологическая странность исходного текста). В случае с Россией это «идеальное» положение не просто постоянно изменяется, но и в каждый конкретный момент времени представлено не просто разнообразными, а несовместимыми в своих основаниях видениями. Так что внешний наблюдатель попадает в необычную ситуацию. Он либо более или менее произвольным образом создаёт некую непротиворечивую картину, отбирая высказывания и действия, которые позволяют выстроить целостное изображение. Либо констатирует эмпирическое разнообразие, в котором невозможно выделить нечто решительно преобладающее и остаётся или конструировать некий метаобраз, проговаривающий вытесненное/снятое в эмпирических формулировках, или же пытаться работать не с набором положений, а с тенденциями/трендами.

И последнее – само подспудное предположение, что речь идёт о, в общем, произвольно выбираемой политике. Нам представляется (и на примере «советского» в мемориальной политике мы постарались бегло это показать), что произвольность по меньшей мере довольно ограничена. История разыгрывается в череде конкретных решений, под властью случайности и стечения обстоятельств. Сама рамка и обстоятельства не только определяют репертуар возможных ролей и набор ходов, но в длинной перспективе нередко способны если не отменить, то сгладить «событийность» события. К конкретным человеческим судьбам это, увы, не относится, а имеет власть над тем, что длиннее любой человеческой жизни.

Автор: А.А. Тесля – кандидат философских наук, старший научный сотрудник, научный руководитель Центра исследований русской мысли Института образования и гуманитарных наук Балтийского федерального университета имени Иммануила Канта.

Точка зрения авторов необязательно совпадает с позицией редакции.

«Распалась связь времён»: ЕС и Россия в поисках себя во времени
Лариса Дериглазова
Разрыв отношений между Россией и Европейским союзом отражает разное понимание сути модернизационных процессов, даже когда используется схожая терминология.
Подробнее
Сноски

[1]       По формулировке Моше Левина, см.: Левин М. Советский век / Пер. с англ. В. Новикова, Н. Копелянской. М.: Европа, 2008. 660 с. Эту формулировку использовал позднее и Карл Шлёгель, см.: Schlögel K. The Soviet Century: Archaeology of a Lost World. Princeton: Princeton University Press, 2021. 928 p.

[2]      В многообразии осмысления – от «естественности» как соответствия универсальному до соответствия некоему «своему собственному», либо «общей природе вещей», либо «природе» именно этого исторического объекта.

[3]      См., например: Флаги России, СССР и Российской империи подняли перед Лахта-центром // РБК. 17.06.2023. URL: https://www.rbc.ru/rbcfreenews/648daed79a7947af6c4c3bcc (дата обращения: 04.07.2023).

[4]      Отметим попутно, что за последние полтора года в этой области наметился существенный сдвиг, в первую очередь за счёт устранения или существенного сокращения публичного присутствия других центров памятования советского прошлого. Прежде всего это относится к деятельности «Мемориала»*. Сдвиг в «государствоцентричную» плоскость, о которой говорит автор статьи, заметен в последнее время не столько из-за изменения собственно государственных форм памятования, а через трансформацию публичного поля, с ныне отсутствующими или ослабленными участниками которого ранее взаимодействовали «государствоцентричные» формы памятования. * Организация признана в России иностранным агентом и ликвидирована по решению суда.

[5]      Укажем только на ряд последних публикаций, вышедших под эгидой руководимого А.И. Миллером Центра изучения культурной памяти и символической политики Европейского университета в Санкт-Петербурге: Политика памяти в современной России и странах Восточной Европы. Акторы, институты, нарративы / под ред. А. Миллера, Д. Ефременко. СПб.: Издательство Европейского университета в Санкт-Петербурге, 2020. 632 с.; Символические аспекты политики памяти в современной России и Восточной Европе / под ред. В. Лапина, А. Миллера. СПб.: Издательство Европейского университета в Санкт-Петербурге, 2021. 312 с.

[6]      См.: Ассман А. Новое недовольство мемориальной культурой / Пер. с нем. Б. Хлебникова. М.: Новое литературное обозрение, 2016. 223 с.

[7]      В принципе, по меньшей мере добрую половину русской литературы XIX столетия можно определить как посвящённую именно этой теме, включая известную проблему «разрыва» между «образованным обществом» и «народом».

[8]      Подтверждение чему видят и во введении обнародованной 31 марта 2023 г. «Концепции внешней политики…» применительно к России понятия «государство-цивилизация» (раздел I, п. 5).

[9]      Давыдов М.А. Цена утопии. История российской модернизации. М.: Новое литературное обозрение, 2022. С. 13.

Нажмите, чтобы узнать больше
Содержание номера
Шире круг!
Фёдор Лукьянов
DOI: 10.31278/1810-6439-2023-21-5-5-8
Угол падения
О кризисной нестабильности и психологии ядерного сдерживания
Роберт Джервис
DOI: 10.31278/1810-6439-2023-21-5-10-19
Ядерное сдерживание, стратегическая стабильность, противоракетная оборона
Александр Савельев
DOI: 10.31278/1810-6439-2023-21-5-20-34
Квадратура
Мировые порядки: глобальный калейдоскоп в режиме повтора
Чез Фриман
DOI: 10.31278/1810-6439-2023-21-5-36-55
Не «против», а «за»
Дмитрий Тренин
DOI: 10.31278/1810-6439-2023-21-5-56-68
И вширь, и вглубь
Кирилл Бабаев, Сергей Лавров
DOI: 10.31278/1810-6439-2023-21-5-69-81
От частного к общему
Александра Перминова
DOI: 10.31278/1810-6439-2023-21-5-82-94
Пустое множество
Не по Шмитту: политическая теология современных войн
Святослав Каспэ
DOI: 10.31278/1810-6439-2023-21-5-96-107
Концепция глобального консерватизма
Дмитрий Моисеев, Максим Сигачёв, Алексей Харин, Сергей Артеев
DOI: 10.31278/1810-6439-2023-21-5-108-123
«Распалась связь времён»: ЕС и Россия в поисках себя во времени
Лариса Дериглазова
DOI: 10.31278/1810-6439-2023-21-5-124-143
О месте во времени
Андрей Тесля
DOI: 10.31278/1810-6439-2023-21-5-144-154
Сферический треугольник
Незаменимая Россия: крепости и мосты «Русской идеи»
Андрей Цыганков
DOI: 10.31278/1810-6439-2023-21-5-156-165
Германия конструирует стратегическую культуру
Василий Белозёров
DOI: 10.31278/1810-6439-2023-21-5-166-177
Новое вино в старые мехи
Дмитрий Евстафьев, Николай Межевич
DOI: 10.31278/1810-6439-2023-21-5-178-190
Циклический многогранник
«Октябрьская» война 1973 года и Советский Союз
Виталий Наумкин, Василий Кузнецов
DOI: 10.31278/1810-6439-2023-21-5-192-207
Северная Африка и украинский кризис
Акрам Хариф
DOI: 10.31278/1810-6439-2023-21-5-208-212
Турецкий век на фоне многополярности?
Хасан Унал
DOI: 10.31278/1810-6439-2023-21-5-213-218
Кабул и Исламабад: мифы и реальность
Омар Нессар, Петр Топычканов
DOI: 10.31278/1810-6439-2023-21-5-219-233