Пару недель назад ко мне обратились с неожиданной просьбой: прокомментировать небольшое психологическое эссе насчёт того, что все особенности характера, мотивации и действия Петра Первого были результатом его психической детской травмы – ужасом перед толпой ворвавшихся в Кремль стрельцов. Вот что у меня получилось.
* * *
Вообще говоря, отношение к людям у нас, как правило, основывается на отношении к их поступкам. Не зря сказано: по плодам их узнаете их. Тем более это верно в отношении исторических деятелей. Мы относимся к ним так, как относимся к последствиям их исторического творчества.
Любая деятельность имеет свои положительные и отрицательные стороны, и наше отношение к ней определяется соотношением, которое в итоге возникает между этими сторонами. А само это соотношение определяется тем, насколько удалось в ходе этой деятельности достичь поставленных целей. Для достижения главной цели всегда приходится жертвовать чем-то второстепенным. Это во всём так. В авиации проигрываешь в скорости, выигрываешь в манёвренности, проигрываешь в мощности, но выигрываешь в экономичности. Какая задача стояла перед конструктором? Больше сэкономить или быстрее лететь? Ради скорости приходится жертвовать экономичностью, ради экономичности – скоростью. Тот, кто хочет летать быстрее, всегда смирится с тем, что экономичностью нужно пожертвовать. Тот, для кого важнее сэкономить, скажет, что жертва была неоправданной.
В истории, где спектр последствий гораздо шире и разнообразней, чем в технике, оценка деятельности ещё более зависит от того, одобряем мы её итоговый, общий результат или нет. Тот, кому в целом последствия деятельности исторического лица не нужны, не важны, не ценны, идут вразрез с тем, чего он хотел бы, всегда скажет, что усилий и жертв следовало избежать, они бессмысленны, они результат самодурства. Тот, кто эти последствия одобряет, всегда скажет, что цель оправдывала средства.
Что мы получили положительного от деятельности Петра?
Наша страна из Московии превратилась в Россию. Вышла к морю. Стала европейской державой. Вырвалась на географический и исторический простор. Приобрела статус и суть не дикого захолустья, но просыпающегося колосса. Получила современные по тем временам систему управления и армию. Осуществила модернизацию экономики и производства. Заработали социальные лифты. Возник пассионарный всплеск.
Для этого потребовалось поднять страну на дыбы.
Это вечная проблема России. В довольно похожих обстоятельствах Сталин произнёс знаменитую фразу: «Тот путь, который европейские государства прошли за пятьдесят-сто лет, мы должны пройти за десять, иначе нас сомнут». Рынка труда нет, инфраструктуры нет, материальные стимулы практически отсутствуют, сносные условия рабочим обеспечить невозможно – а сделать надо.
Или не надо?
Насчёт Сталина стало в определённых кругах модно говорить, что всё хорошее в его время произошло вопреки режиму. Народ вопреки режиму создал мощную промышленность, вопреки режиму победил Гитлера… С тем же успехом можно утверждать, что народ вопреки Петру построил Санкт-Петербург.
Смяли бы Московию, если бы не Пётр? Да. Отставание нарастало бы год от года, без большой цели и без осмысленного напряжения народ и его элита всё больше погружались бы в историческую апатию и в конце концов растворились бы под властью иных стран.
Было бы россиянам от этого лучше?
Кто считает, что да – тот говорит о костях. Кто считает, что нет – говорит о подвиге и спасении из исторической западни.
Нарочно, что ли, Пётр гноил крепостных в болотах? Нет, просто СДЕЛАТЬ НАДО. Остальное не важно.
И ОН СДЕЛАЛ.
Среди главных негативных результатов его деятельности можно назвать, во-первых, возникновение рокового разрыва между европеизированным дворянством и основным населением, оставшимся, по сути, московитами и ещё очень долго не становившимся россиянами, и во-вторых, возникновение всесильной бюрократии, перед которой и сам Пётр в конце жизни не раз пасовал.
Можно было этого избежать?
Нет.
Если бы, скажем, Иван Грозный ухитрился выиграть Ливонскую войну и вышел к Балтике за полтораста лет до Петра, когда Европа и Московия находились почти на одном уровне развития, разрыва между элитой и народом не случилось бы. Тесное взаимодействие двух великих цивилизационных очагов пошло бы почти на равных. Культурное своеобразие России оказалось бы потеснено в значительно меньшей степени. Можно предположить, что в этом случае история России оказалась бы куда менее трагичной и куда более органичной. Всем известна фраза Пушкина: «Правительство всё ещё единственный европеец в России». Считается, что это лестная для правительства характеристика. Но так ли это? Не чувствовал ли воспитанный на русских сказках русский гений уже тогда фатальность этого разрыва, который так дорого стоил нашей стране в девятнадцатом и в двадцатом веке?
Но Иван проиграл. И почти полтора века было потеряно. Пётр взялся за то же самое дело, когда на исторических часах нашей страны было без пяти полночь. Максимально эффективными на ту пору стали именно европейские институты, европейские отношения, европейская экономика, промышленность и военное дело. Модернизация не могла не вырвать из лона традиционной культуры весь деятельный социальный слой, от которого зависело выживание страны. И отсюда – дворянство, которое, как Татьяна Ларина у Пушкина, лучше говорило по-французски, чем по-русски. И, увы, думало – тоже. Однако высшей ценностью для дворянства были созданная Петром из Московии Россия и её благо. Потому и французов всё же побили.
Другое дело, что, как бывает всегда после победы, это самое благо разные дворяне начали представлять по-разному. Плюрализм мнений…
Что же касается появления бюрократии, то это, опять-таки, было неизбежным следствием возникновения социальных лифтов. Не на бояр же было опираться. Они могли только сидеть, «брады свои уставя». Редкими исключениями были люди типа князя Голицына, да и тот пришёлся не ко двору и оказался лишён любой возможности стать соратником Петра, потому что до этого был соратником Софьи. Пётр мог опереться только на найденных и выдвинутых именно им абсолютно зависящих от него и абсолютно преданных ему единомышленников, потому что у них не было ни родословных на пять веков, ни вотчин на тысячи душ, но были энергия, честолюбие, страсть к делу и, естественно, стремление получить и родословные, и вотчины, чтобы освободиться от зависимости от того самого Петра, который всё это им давал в обмен на бешеную, исступлённую службу. Независимости хочет любой человек, это естественно. Даже от благодетеля. Тем более тогда, когда «птенцы гнезда Петрова» почувствовали себя для этого благодетеля незаменимыми. Кроме как на них, ему не на кого было рассчитывать, старая элита мечтала лишь о том, чтобы всё вернулось на круги своя. Новая элита ощутила себя единственным двигателем, и многие головы закружились от спеси. Но дело эти люди тем не менее делали. И СДЕЛАЛИ.
А потом возникли новые проблемы, и их уже не Петру было расхлёбывать, ему и старых хватало. Невозможно, решая проблемы настоящего, заодно решить и проблемы будущего. Ведь они по большей части порождаются теми действиями, с помощью которых были успешно решены проблемы настоящего. Именно потому, что любое действие имеет свои теневые стороны и, следовательно, негативные последствия.
Те, кто упрекает его в тирании, в жестокости, в пренебрежении жизнями людей, фактически отрицает самоё задачу. Как писал комсомольский поэт двадцатых-тридцатых годов прошлого века Джек Алтаузен: «Подумаешь, они спасли Расею. А может, лучше было не спасать?»
Этот вопрос каждый должен задать себе сам, а в зависимости от ответа думать и чувствовать дальше – и уж только тогда начинать соразмерно сострадать и Петру, и народу.
Тем же, кто, сидя в уютных креслах и поедая за день двухмесячный рацион ленинградских блокадников (и ещё месячный выбрасывая на помойку в качестве объедков), занимает позицию ни два, ни полтора и лицемерно вздыхает, что, мол, да, нужно было делать всё то же самое, только мягче, без насилия, с уважением к людям, можно сказать лишь: попробуйте.
Придумывать самые замечательные благопожелания мы все горазды, а вот попробуйте реально организовать сотни тысяч самых разных и по возрасту, и по характеру, и по личным устремлениям людей и заставить их работать на единую цель в условиях недоедания, а то и голода, непроходящего стресса, вражеских обстрелов, тревоги за жизнь близких, сверхчеловеческого напряжения, длящегося не часы, а годы, порой в отчаянии от противоречивых распоряжений начальников и от полной невозможности делать своё дело так, как бы хотелось, потому что нет ни людей, ни ресурсов, ни времени…
Пётр сумел. Хотя и сам жил в тех самых условиях вражеских атак, непроходящего стресса, сверхчеловеческого напряжения, длящегося не часы, а годы, порой в отчаянии…
Я помню, на парижской литературной конференции «Русофония» в 2014 г. одна средней руки российская писательница, сидя нога на ногу в узенькой юбочке и благоухая французской косметикой, примерно так растолковывала смешанной русско-французской аудитории чудовищные жестокости сталинизма: «Вероятно, самым гуманным, что позволило бы избежать ненужных жертв, было сдать в 1941 г. Ленинград немцам. Но если уж режим был так упрям, что принято было решение не сдавать город, нужно было больше заботиться о простых людях. Мы теперь должны спросить: а всё ли было сделано для того, чтобы жертв было не так много?» Почему немцы стали бы заботиться о ленинградцах больше, чем сталинский режим (это притом что планом «Ост» предусматривалось полное уничтожение города, который немцы уже тогда, а вернее – всё ещё, называли Петербургом), маститая гуманистка не поясняла. Для неё это само собой разумелось, как для религиозного человека – существование Бога. Эсэсовцы ведь европейцы, а Европа – колыбель и оплот гуманизма… Лучше бы писательница, как Наташа Ростова, хуже говорила по-русски, но больше любила Россию.
Теперь о личных качествах Петра.
Предположим, и впрямь многие особенности его характера были обусловлены детской психической травмой – ужасом перед обезумевшей от ненависти беспощадной толпой. Это похоже на правду. С этого момента первым и главным его стремлением стало просто выжить. Это, собственно, и у всех так, только большинство из нас этого не сознаёт, а Пётр, столкнувшись с очевидной близкой возможностью НЕ выжить, осознал. С тех пор он жил с постоянным ощущением страха за свою жизнь.
Вообще говоря, с этим страхом, более или менее осознаваемым, жили все тогдашние правители, и принимали соответствующие меры. Особенно реформаторы. Да и не только тогдашние. Дворцовые перевороты, заговоры, терроризм – не пустые звуки. Столыпин вот не принимал соответствующих мер – и был застрелен посреди театра, средь бела дня. Реформатор, кстати. Александр Второй принимал меры, но стеснялся принимать их в достаточной степени (как это я, помазанник и самодержец, буду бояться собственного народа?) – и получил бомбу Гриневицкого под ноги. Тоже, кстати, реформатор. Хотя по сравнению с петровскими их реформы были не сказать что масштабны, и вовсе не ломали никому хребтов и даже не рубили никому бород. У них было как раз то самое либеральное: мягче, без насилия, с уважением к людям.
Так что в какой мере страх Петра за свою жизнь был патологическим, а в каком совершенно здравым и оправданным – невозможно разграничить. Но, во всяком случае, царь-плотник не забился в щель, не засел в бункер, а мотался по родным просторам, всё стараясь проконтролировать сам, потому что чувствовал себя в ответе за всё.
Но из этого предположения можно сделать несколько интересных гипотетических выводов. Например, то, что с какого-то момента Пётр осознал: выжить он может только в сильном государстве. Только вместе со страной, ему, как он выразился перед Полтавской баталией, вручённой. Если страна будет покорена, ему несдобровать. Если армия страны будет разгромлена, ему несдобровать. Если враги, воспользовавшись его слабостью, спровоцируют переворот, ему несдобровать. Значит, чтобы выжить, он должен быть сильным, и страна должна быть сильной, он должен побеждать, и страна должна побеждать. А для этого и сам он не должен знать устали, и страна не должна её знать.
Так страх за себя мог слиться с тревогой за страну. Собственная судьба и судьба державы стали для Петра неразделимы. Далеко не всем дано бояться за свою жизнь столь масштабно и конструктивно.
Вообще говоря, правители в тяжёлые для себя и своей страны времена меньше всего думают о том, что вот-де они хотят добиться для себя и нации величия. Эти мысли приходят уже позже, после ряда побед, в периоды триумфа и процветания, да и то не всегда.
Но добиваются этого разные люди по-разному – кто хитростью, кто подлостью, кто раболепием. А некоторые, как Пётр – подвигами. Тяжким трудом.
Или вот ещё. Пётр был очень молод, когда судьба впервые занесла его в Кукуй – Немецкую слободу. И там он впервые вдруг почувствовал себя в безопасности. Там всё было иным. Там не было ни вызывающих иррациональный ужас стрелецких одеяний, ни отвратительных боярских бород, скрывающих лица, ни лицемеров, ни льстецов, ни тех, кто что-то у него клянчит, ни тех, кто чем-то ему угрожает. Там оказалось естественно и безмятежно. Можно было просто быть собой и не думать о всегда близкой смерти.
В какой степени это было иллюзией, а в какой реальностью – сказать невозможно. Но, во всяком случае, он так чувствовал – и этого достаточно. Европейскость слилась у него в подсознании с безопасностью.
Эта смычка окончательно укрепилась в Голландии, которая, будучи несколько раз разгромлена французами на суше и англичанами на море, как раз тогда, позабыв былые амбиции, начала становиться тихой и сытой заводью Европы. Здесь было мирно и упорядоченно. Здесь можно было не озираться по сторонам, не бояться ни яда, ни ножа, и спокойно, увлечённо, с полной отдачей заниматься делом.
Поэтому совершенно здравое, рационально оправданное стремление перенимать передовой европейский опыт приняло у Петра гротескные, нелепые, порой отталкивающие черты. Идиотские вшивые парики, которые носили европейские министры – давай и нам парики. Бороды долой, хоть топором. Вся национальная атрибутика оказалась для Петра тем, что в психологии, кажется, называют больными предметами. И, напротив, чем больше было вокруг атрибутики европейской, вплоть до голых нимф на картинах в гостиной, – тем комфортнее, тем непринуждённее он себя ощущал. И поэтому в том по-европейски регулярном государстве, которое он строил – и это являлось реальным прогрессом, не должно было остаться ничего, что напоминало бы ему о страхах детства – и это оказалось, мягко говоря, чересчур.
Подкупает его личная неприхотливость, которую вряд ли можно вывести из детских страхов, разве что притянув за уши: чем меньше в здании помещений, тем меньше мест, где могут укрыться убийцы. Неубедительно. Но посмотрите на домик герра Питера в Питере и сравните, скажем, с дворцом в Форосе, который, никого ещё не победив (впрочем, вскоре выяснилось, что сам-то он и комара победить не в состоянии), начал строить Горбачёв, едва заняв место генсека; брежневской дачи в Ливадии и хрущёвской в Пицунде ему показалось мало, там как-то очень всё было просто, некомфортно, не по-европейски. Петру, как всякому реальному реформатору, просто некогда было наслаждаться комфортом. И, похоже, он не чувствовал в том потребности, ему это было просто неинтересно, делать дело куда интереснее – хоть в избе на токарном станке, хоть на ратном поле.
А то, что он строил дворцы – так в ту пору все короли жили не иначе как во дворцах. Где ещё устраивать ассамблеи и давать вертеться двору? Чем ещё производить впечатление могущества на подданных и на иностранцев? Недаром ведь эти грандиозные постройки называются не Пётр-палас и не Екатерин-палас, а Петер-гоф и Екатерин-гоф.
Многие иные его личные качества давно перечислены, да и, по сути, общеизвестны. Практически все они относятся к положительным. Сила воли, талант организатора, умение держать удар, масштабность исторического видения и предвидения, последовательность в достижении целей, научное любопытство и страсть к сбору диковин… Вот они, на мой взгляд, уж точно были даны ему отдельно от ранних психологических травм. Можно ли вывести музыкальное дарование Моцарта из детских страхов? А математические способности Ньютона? А конструкторские и организаторские способности Королёва?
Попробуйте ответить на эти вопросы сами, но, мне кажется, даже задавать их глупо.
Трагическая и титаническая личность…
Да, нетерпимость к чужому мнению.
Но ведь цейтнот! Из года в год, из года в год! К понедельнику верфь должна быть готова – какие тут разговоры? Чуть больше двух веков спустя, на рубеже 20–30-х гг. прошлого века, большевик Киров сказал: «Время спорить прошло, пришло время работать». Пётр в этом состоянии жил почти всю жизнь. И заставлял в нём жить других.
Да, жестокость к политическим противникам.
Что такое жестокость? Это неоправданная, выходящая за рамки общепринятой морали жёсткость.
Но уже довольно давно всем здравомыслящим людям было понятно, что людей определённой среды нелепо судить по нормам морали другой, более мягкой, более продвинутой эпохи или страны; такие суждения не приближают, а отдаляют и, в сущности, делают невозможным понимание.
Вот что почти два века назад писал в предисловии к своей «Хронике царствования Карла IX» Проспер Мериме: «Мехмет-Али, имевший в лице мамелюкского бея соперника по власти над Египтом, однажды приглашает к себе на праздник в свой дворец всех начальников мамелюкского войска. Они пришли. Едва вступили они во внутренний двор, как за ними заперли ворота; албанские стрелки, спрятанные на верхней галерее, мгновенно расстреливают вошедших; и вот с этой минуты Мехмет-Али безраздельно владеет Египтом.
А мы? Мы заключили договор с Мехметом-Али. Мехмет-Али пожинает дань уважения Европы, и газеты провозглашают его великим человеком, его именуют благодетелем Египта…
Если бы у одного из нынешних министров – позвольте не называть его фамилии – были бы под рукой “албанцы”, готовые начать стрельбу по его команде, и если бы на одном из званых обедов он раскроил бы черепа выдающимся левым депутатам, то, как факт, этот поступок был бы ничем не хуже деяния египетского султана, но всё дело в том, что нравственно он показал бы себя в сто раз преступнее: убийство не в наших нравах. Однако вышеупомянутый господин министр сошвырнул с должностей многих избирателей левых партий, сместил мелких чиновников, припугнул тех, кто повыше, и этим способом добился организации депутатских выборов, ему угодных. Уверяю вас, что Мехмет-Али, сделайся он французским министром, удовольствовался бы точно таким же способом; равно как я не сомневаюсь, что министр Франции, пересаженный в Египет, счёл бы необходимым использовать стрельбу, так как вряд ли простое смещение с должности оказало бы достаточное воздействие на характер мамелюков».
Автор: Вячеслав Рыбаков, доктор исторических наук, главный научный сотрудник Института восточных рукописей РАН, писатель