Среди стандартного набора упреков в адрес русской внешней политики особое место занимает критика неспособности России проводить политику «мягкой силы». Эта формула произносится без рефлексии, как нечто само собой разумеющееся. Её некритическое воспроизведение несет опасность повторения нескольких простых и из-за этого особенно досадных ошибок.
Четыре заметки о «мягкой силе»
Есть стандартный набор упреков в адрес русской внешней политики. «Россия непривлекательна в глазах ее партнеров, особенно соседей», «Россия не умеет добиваться своих целей дипломатией и действует силой», «Россия неспособна вести диалог с гражданским обществом за рубежом». Эти формулы произносятся без рефлексии, как нечто само собой разумеющееся. Дело не в том, что они не соответствуют наблюдаемым фактам – в конце концов, есть еще множество суждений о России, которые находятся в интеллектуальном обороте на протяжении десятилетий или столетий, не имея отношения к действительности; нам не привыкать. Дело в том, что некритическое воспроизведение этих тезисов ведет к повторению нескольких простых и из-за этого особенно досадных ошибок.
Нужна оговорка: «мягкая сила» это неудачное понятие, затрудняющее анализ. С одной стороны, оно слишком широкое. Настолько широкое, что в него можно включить любой международный обмен. «Мягкая сила» России это все, от русской водки до атомных реакторов. Такая широта мешает выделить в «мягкой силе» элементы, связанные собственно с государственной стратегией, и подлежащие управлению и политическому контролю. С другой стороны, «мягкая сила» как категория государственной стратегии неоправданно противопоставляется силе обычной. Это, кстати, одно из проявлений абсурдного противопоставления «силы» и «дипломатии», как будто одно когда-либо в мировой истории встречалось без другого.
Но за неимением более удачного понятия и за привычкой отечественного внешнеполитического сообщества оперировать понятием неудачным – пусть пока остается «мягкая сила».
Понадобится и еще одна оговорка – эти заметки не претендуют на цельность, законченность и последовательность. Они преследуют цель подорвать привычные способы говорить и думать о российском влиянии за рубежом.
I
Когда русские копируют западные институты «мягкой силы», это и правда порой напоминает карго-культ. «Они» поддерживают неправительственные организации – и мы будем поддерживать неправительственные организации, «они» тусуют интеллектуальную постсоветскую молодежь по всяческим кратковременным курсам и школам – и мы будем тусовать, «они» вкладывают деньги в медиа – и мы будем вкладывать. Отличие в синергии. Западные политические фонды могут финансировать самые разнообразные проекты, которые в сумме создают сообщество, объединенное общим видением и общей стратегией (что совсем не исключает тактических склок). Внутри этого сообщества есть политики, чтобы собственно бороться за власть; журналисты, чтобы вести медийные кампании; эксперты для интеллектуального авторитета; благотворители для авторитета морального. Это коалиция, постоянно поддерживаемая в мобилизованном состоянии. Удивляться следует не тому, что такие коалиции иногда действительно берут власть в постсоветских странах. Удивляться следует тому, что либеральные политические коалиции в постсоветских странах, несмотря на всю помощь Запада, узки и непопулярны. Настолько непопулярны, что для весомого политического успеха им нужно обязательно искать союзников – как правило, радикальных националистов. Западные политические фонды в совокупности создают широкую и связную сеть своих клиентов в той или иной стране. Россия не строит таких сетей, по крайней мере, не делает это целенаправленно.
Характерно равнодушие Москвы к неполитической повестке ее публичной дипломатии. Россия здесь мало что предпринимает, кроме ограниченной поддержки русского языка и организации культурных событий. Ни благотворительности, ни поддержки локальных сообществ, ни природоохранной тематики нет или почти нет в нашей повестке для постсоветских стран. Квоты на бюджетные места в российских университетах распределяются непрозрачно и не всегда достаются лучшим. Организованной работы с выпускниками практически нет (МГИМО – редкое исключение). Но именно неполитическая повестка позволяет создавать широкие сети сторонников, хотя она не всегда эффектна с медийной точки зрения и редко дает быстрый и очевидный результат.
Сети имеют значение, потому что содействуют долгосрочному вовлечению. Выпускник дешевенькой образовательной программы какого-нибудь западного политического фонда может поработать добровольцем в какой-нибудь НПО, затем перейти в медиа, дорасти до экспертизы, а потом, возможно, стать политиком. Российские институты мягкой силы не предоставляют подобных карьерных перспектив. Хотя с формальной точки зрения они делают то же самое: НПО, медиа, экспертные тусовки разной степени солидности.
Самое любопытное, что внутри страны подобные механизмы создания сетей сторонников работают хорошо. Как ни ругали движение «Наши» и всю прочую «кремлевскую молодежку», а многие его участники сделали успешную политическую или бюрократическую карьеру. Молодежные подразделения правящей партии стали надежным механизмом использования энергии юных карьеристов если не в полезных, то в мирных целях. Развернуть такую машину за рубежом, кажется, никто не пытался.
II
А нужна ли вообще «мягкая сила», по крайней мере, в том качестве, как мы сейчас это понимаем? Универсален ли западный опыт и должен ли он воспроизводиться? Американские и европейские политические фонды, государственные и негосударственные, в последнюю четверть века активно вкладывали деньги в неправительственные организации в восточноевропейских и постсоветских странах. По самому факту их финансирования эти организации объявлялись «гражданским обществом». Соединенным Штатам, Евросоюзу, самым влиятельным странам ЕС было дело до самых разных сторон жизни бывших социалистических стран и союзных республик. Программы поддержки демократизации и гражданского общества точки зрения их содержания были экспортом внутриполитической повестки стран «золотого миллиарда» в бывший соцлагерь – отсюда парадоксы вроде пристального внимания к проблеме ЛГБТ в странах, часть населения которых может находиться на грани голода.
«Мягкая сила» Запада сейчас функционально представляет собой не проекцию его «цивилизационной привлекательности», а один из институтов его глобального доминирования. В этом качестве она предполагает готовность к активному вмешательству во внутренние дела «подопечных» стран. Назначенное политическими фондами «гражданское общество» в некоторых странах пришло к власти. Результаты его правления, как правило, оказывались печальны и вели, среди прочего, к разочарованию в Западе. Точно так же как печальные итоги правления советских ставленников в социалистических странах вели к разочарованию в Советском Союзе. Как и поздний СССР, США и их союзники демонстрируют признаки имперского перенапряжения. Кстати, один из них это нежелание вникать в детали, стремление навязывать всем одну и ту же повестку, выраженную в ритуальных формулах, в которых все сложнее обнаружить содержание.
Русская внешняя политика консервативна и в целом равнодушна к идеологиям. И если мы всерьез считает суверенитет ключевой ценностью, то следует ли нам разворачивать за рубежом собственные институты политического вмешательства, аналогичные западным? Не уходит ли в прошлое, вместе с доминированием Запада, сам подход при котором лидеры мирового порядка должны учить жить всех остальных? Естественно, большая и влиятельная страна имеет свои представления о мире. Но значит ли это, что нужно продвигать это представление так, как это делали последние пару десятилетий Соединенные Штаты? Следует ли выращивать в чужих странах лояльную себе элиту, которая с треском проваливается, когда приходит к власти, перекладывая ответственность за этот провал на своего «старшего партнера»?
Возможно, «так делают все», и любая страна, набрав определенный международный вес, силою вещей начинает искать способы к распространению своего идеологического влияния за рубежом. Но тогда почему мы копируем именно США с их политическими фондами, а, например, не Турцию (в лучшие ее времена) с ее лицеями и университетами, и не ближневосточные монархии с их религиозной проповедью и благотворительностью, не китайцев и не армян с их диаспорами, не Израиль с его блестящим лоббизмом (и с диаспорой, конечно, тоже)? Кто сказал, что инструменты зарубежного влияния должны быть скопированы у National Endowmentfor Democracy? Нам очень нравится их результат?
III
Почему упоминание «мягкой силы» связано с пренебрежением силой обычной? Военное преимущество, даже доказанное на поле боя, само по себе не обеспечивает рост международного влияния, нужен посредник в виде дипломатии, идеологии, медиа. Но означает ли это, что идеология и медиа самодостаточны и могут работать без «обычной» силы? В действительности «мягкая сила» представляет собой производную, дериватив, от силы обычной, и должна быть гарантирована оружием и волей это оружие применить. Ultima ratio regum не подменить джинсами и кока-колой.
Силе свойственно вызывать интерес к ее носителю. В одной постсоветской стране из года в год российские НПО проводили некую школу для интеллектуальной молодежи. Интерес к школе в стране имелся, но не чрезмерный. Все резко изменилось осенью 2015 года. Вместо ожидавшихся трех десятков слушателей записались больше сотни. Возможно, дело было в хорошей рекламе. А возможно – в начавшейся операции ВКС и ВМФ России в Сирии, особенно в ударе крылатыми ракетами «Калибр» по объектам террористов.
Мир остается суровым, и окружающим интересно ваше мнение, если у вас есть, чем его подкрепить. Да, мнение подкрепляется не только войной, но способность вести войну остается одной из базовых способностей государств, по которым оценивается их состоятельность. В мире есть страны, которые, практически не имеют армий и строят свое зарубежное влияние на образах мира и уюта, но это лишь означает, что собственный «стальной запас», самый надежный в международных делах эквивалент обмена, они доверили кому-то другому.
В скобках заметим: «цивилизационная привлекательность» Запада представляет собой также проекцию его силовых возможностей. Гражданское общество в малых странах, назначенное таковым Западом, смело обличает тиранов, поскольку в конечном счете чувствует за собой военную мощь Соединенных Штатов.
Если историю развития политических институтов представить как процесс переупаковки, маскировки, превращения насилия, изобретения все новых производных, позволяющих скрыть насильственную природу власти, то «мягкая сила» это продукт весьма высокого передела. Но это совершенно не означает отмирания самой власти и ее силовых основ.
Наконец, операция России в Сирии и стала примером разумного соотношения «жесткой» и «мягкой» силы, войны и дипломатии. И – парадоксально – именно признание влиятельности за русскими инструментами «мягкой силы» (неважно, насколько справедливое) лежит в основе текущей волны антироссийских санкций США. Может быть, с точки зрения несилового распространения своего влияния за рубежом мы сделали уже достаточно?
IV
Русская информационная повестка обращена вовне. Мейнстримные медиа охотнее обсуждают референдум в Каталонии, чем новости из Хабаровска или Костромы. Мы сами себе неинтересны. И поэтому неинтересны другим.
Американская и восточноевропейская русофобия, дошедшая до вполне безумных степеней, в большой мере представляет продукт нашего домашнего производства или, по крайней мере, опирается на вполне узнаваемые русские интеллектуальные традиции. Либо сравнительно старые, восходящие к «маленькому аббатику», либо новейшие вроде того самого тезиса о «непривлекательности этой страны».
Россия, счастливо оправляющаяся от тяжелого исторического поражения, не первого в своей истории, на уровне господствующих нарративов продолжает пребывать в тяжком унынии. Она не имеет языка, чтобы описать свои успехи. Казенная пропаганда здесь бессильна, потому что остается в той же дискурсивной клетке, которая порождает современный западный способ говорить о России.
Поэтому укрепление русского идейного влияния за рубежом нужно начать с истории. У нас все еще остается одна из немногих мировых исторических школ, в последние триста лет мы были или в центре мировой истории, или рядом с ним, но именно сейчас мы оказались вне текущих идеологических битв по поводу свободы и капитализма, расы, гендера, колониального наследия и прочего. Мы можем быть здесь относительно непредвзяты. Мы давно (наверное, лет пятьдесят) не смотрели на собственное и мировое прошлое из эпохи национального успеха; пережили достаточно катастроф, чтобы этим успехом не упиваться чрезмерно (как упивались им, например, с 1815 по 1855); и не должны, как это было после 1945, на фоне успеха в обязательном порядке осудить часть русской истории. Наконец, если возвращаться к постсоветским странам, именно здесь исторические представления играют огромную роль в политике и именно здесь особенно необходимо содержательное и убедительное видение общей истории. Мы не сможем укрепить свое интеллектуальное влияние на пространстве бывшего СССР, если не предложим альтернативу местным традициям писать историю с русскими в качестве главных врагов.