28.08.2019
Всесильно, потому что верно?
Истоки политического мессианства и судьба либерализма
№4 2019 Июль/Август
Игорь Истомин

И.о. заведующего кафедрой прикладного анализа международных проблем МГИМО МИД России.

AUTHOR IDs

SPIN РИНЦI: 8424-4697
RSCI AuthorID: 333124
ResearcherID WoS: A-8494-2017
Scopus Author ID: 57185537900

Контакты

E-mail: [email protected]
Тел.: +7 (495) 225-40-42
Адрес: Россия, 119454, Москва, пр-т Вернадского, 76

Последние годы отмечены дискуссиями о кризисе либерализма как доминирующей идейной доктрины современности и либерального мирового порядка как институциональной рамки международной системы. Изначальный изъян таких дебатов – дефицит понятийной точности и размытость предмета обсуждения. Нередко игнорируется, что современный либерализм – это сложная система представлений, охватывающая различные сферы общественной жизни. Следовательно, не все аспекты либерального учения оспариваются в равной мере и не всегда одними и теми же игроками.

Немало копий уже сломано вокруг экономического либерализма и принципа свободной торговли. Не отрицая глубину возможных последствий торговых войн между США и Китаем, стоит отметить, что в данном случае противоречия относительно правил функционирования мирового хозяйства выступают инструментальной производной от статусной борьбы на международной арене. В содержательном плане гораздо более серьезную концептуальную оппозицию вызывают политические аспекты либеральной доктрины. Попытки универсализировать западную форму организации власти создают очаги напряженности и побуждают к выстраиванию новых коалиций.

Последующие рассуждения будут посвящены как раз эволюции либеральной модели политической организации, а также попыткам Соединенных Штатов и других стран Запада добиться их признания в качестве единственного приемлемого варианта правления.

 

Пути политизации либеральной идеи

Парадоксальным образом поначалу либеральные идеи были лишены мессианской ориентации и имели сугубо оборонительное значение. Как отмечает в недавней книге американский теоретик Джон Миршаймер, появление либерализма – реакция на неспособность представителей различных ветвей западного христианства договориться о фундаментальных основаниях не только веры, но и общественной жизни. После религиозных войн XVI–XVII веков это идейное течение противопоставило католическому, лютеранскому, кальвинистскому универсализму радикальный индивидуализм.

Чтобы остановить безрезультатную борьбу за установление правильной веры, либерализм предложил право каждому выбирать близкую ему концепцию добра и зла. Подобное решение при всей простоте порождало новую проблему: как в условиях сосуществования различных ценностных представлений и образов жизни обеспечить взаимодействие в рамках общества? Ответ был найден в утверждении примата толерантности – готовности признать право другого на собственные суждения и образ жизни. Сочетание свободы выбора и терпимости к чужим взглядам и составило ядро либерального учения. Следствием новой доктрины стало не только утверждение веротерпимости, но и расширение пространства свободы человека, опиравшегося на возможности личностного выбора. При этом либерализм оставался социальным учением, а не политической идеологией в полном смысле, так как не предписывал никакой конкретной модели организации власти. Государственный Левиафан мог принимать любую форму до тех пор, пока не пытался заполонить собой все общественное пространство и оставлял место для реализации индивидуальных целей и представлений.

Миршаймер объясняет трансформацию изначального, ограниченного либерализма в более наступательную идеологию дополнением негативных свобод от внешнего принуждения концепцией позитивных прав. Последняя выражала признание за человеком набора неотъемлемых возможностей и благ, выходящих за рамки свободы индивидуального выбора. Одновременно она закрепляла за государством обязанность их обеспечить. Американский специалист видит в этом изменении истоки западного либерального интервенционизма, стремящегося распространить реализацию естественных прав на весь мир.

Такое объяснение не кажется вполне убедительным. Оно игнорирует внутреннюю противоречивость самой либеральной идеологии в том виде, какой она приняла на Западе в XX веке, а также значимость ее собственно политического измерения. Более того, представления Миршаймера о распространении либерально-демократической модели как отражении благодушного стремления западных государств спроецировать собственные убеждения на иные общества не соответствуют степени ее фиксации на исключительно эгоистических интересах того же Запада.

Либерализм приобрел нынешние черты не в результате внедрения позитивных прав, а благодаря слиянию идей республиканизма и выборной демократии. Это привело к его преобразованию из социально-философского учения, обосновывающего свободу личных убеждений, частную собственность и толерантность, в полноценную политическую идеологию, предписывающую конкретную систему организации власти. Речь пошла уже не только о резервировании пространства для индивидов, огражденного от государственного или иного вмешательства, но и о том, кто и как должен править.

Соединение в единой идеологической системе личных свобод и демократического правления не было естественным или априори заданным. Более того, они во многом противоречат друг другу – либерализм провозглашает неотчуждаемость прав человека; народовластие, напротив, предполагает абсолютизацию власти большинства. Англия, в которой идея личной свободы находила наиболее последовательное воплощение на протяжении XVII–XIX веков, в политическом смысле сохраняла приверженность династическому монархизму и легализованной олигархии, демонстрируя искреннее презрение к демократическому правлению. Допуск широких масс к управлению страной воспринимался как угроза индивидуальным правам, которые могли бы пасть жертвой толпы.

История предлагает множество примеров республиканских институтов, существовавших задолго до утверждения примата либеральных свобод. Политические режимы в этих случаях строились на подчинении личности воле сообщества. Иллюстрацией антилиберального характера традиционных демократий был остракизм, практиковавшийся в Древних Афинах. Народное собрание имело право изгнать любого гражданина на десятилетний срок за пределы города (не говоря уже о фактическом бесправии неграждан и тем более рабов, которые составляли реальное большинство населения полиса).

Нынешняя западная политическая форма не представляется логичной, внутренне непротиворечивой системой взаимодополняющих институтов. Она отражает опыт взаимной подгонки и балансирования двух принципов: индивидуальной свободы и правления большинства. Их соединение стало результатом болезненного поиска и неочевидных компромиссов, а вовсе не исторической предопределенности и естественной необходимости. Итог эволюционного процесса – модель политического порядка, декларирующая превосходство над любыми другими системами правления. Вместе с тем либерализм – далеко не первое учение, претендующее на такого рода уникальное положение. Рассмотрение его положений в более широком историческом контексте позволяет вскрыть логику развития мессианских политических идеологий и международные последствия их появления.

 

Методологическая интерлюдия: значение идейного универсализма

Как и большинство категорий, характеризующих общественные явления, понятие «политическая идеология» допускает множество интерпретаций. В практическом смысле оно может описывать систему коллективных убеждений по поводу принципов организации власти в стране. В самом общем виде политическая идеология отвечает на вопросы: где проходят границы политического сообщества; кто должен в нем править; каким образом обретается и теряется власть.

Функциональная роль политической идеологии заключается в легитимации государства как такового, а также правящих в нем элит. Устойчивая власть не может основываться исключительно на грубом насилии. Любой режим стремится обосновать свою нужность населению. Идеология формирует ценностную опору существующей системы правления, убеждая, что она лучше доступных альтернатив. Но делать это можно по-разному.

Ряд идейных учений утверждает, что предлагаемая ими модель политической организации является объективно лучшей, применимой к любому социуму, а потому универсальной. В частности, теократические представления, основанные на мировых религиях, нередко стремятся представить земную государственность пусть и несовершенным, но отражением божественного порядка. Для такого рода ойкуменистических воззрений местная специфика не имеет существенного значения, так как они обращены ко всему человечеству.

Другие концепции акцентируют не универсальную природу власти, а уникальность конкретного сообщества, обосновывая свое локальное превосходство апелляцией к историческому опыту отдельной страны. Нередко они оперируют представлениями об особом пути развития, географической или социальной специ­фике, требующих индивидуальных решений и в политической сфере. В этой связи рост национализма в XIX–XX веках способствовал распространению убеждений, что каждый народ имеет не только право на собственную государственность, но и возможность самостоятельно определять ее форму.

Универсалистские и партикуляристские идейные представления порой причудливо сочетаются в отдельных странах, порождая странные гибриды. Так, концепция «социализма с китайской спецификой» выражает стремление, с одной стороны, присвоить мобилизационный потенциал марксистской модели, пользовавшейся глобальным признанием, а с другой – обосновать отклонение от нее ссылкой на национальную уникальность. Вместе с тем в каждом конкретном случае один из двух элементов оказывается преобладающим. Например, в Китае по мере ослабления классовой основы организации политической системы происходил неуклонный сдвиг в сторону партикулярности.

Из положений универсалистской идеологии вытекает нетерпимость к любым альтернативным системам правления – только одна модель организации власти является лучшей для всех, только она может быть легитимной. Наличие иных версий политического порядка, а тем более успешность их функционирования при решении социальных, экономических, военных задач подрывает аргументацию универсализма. Если другие общества не выбирают модель, претендующую на превосходство, собственное население может засомневаться в ней.

Таким образом, правящие элиты, опирающиеся в обосновании своей власти на универсалистскую идеологию, заинтересованы в ее распространении за рубежом. Идеологический прозелитизм необязательно становится их единственной внешнеполитической целью (как правило, они решают также множество других задач – например, защита от территориальной агрессии или повышение материального благосостояния), но способен занять высокое место в списке приоритетов. От широты международного признания политической модели начинает зависеть (по крайней мере отчасти) стабильность внутри страны. В случае преобладания партикулярных представлений аналогичных стимулов к идейному экспансионизму не возникает – как чужие успехи, так и собственное отставание обосновываются культурной, цивилизационной или иной национальной спецификой.

Хотя системы политических убеждений – это мыслительные конструкты, их последователи используют не только силу слова. Контроль над государственными институтами открывает возможности мобилизации всех инструментов национальной мощи в целях распространения исповедуемой политической модели. Упоминавшиеся межконфессиональные войны начала Нового времени были борьбой не только за правильную веру, но и за соответствующую ей форму властвования. Протестантизм, отвергавший иерархическую логику католической церкви, подрывал и принципы построения Священной Римской Империи, а некоторые направления религиозной Реформации ставили под сомнение сам институт династической монархии.

Экспансионизм универсалистской идеологии заставляет государства, сталкивающиеся с давлением ее приверженцев, выбирать между тремя стратегиями. Они могут принять стандарты данной идеологии, согласившись на преобразование своей политической системы (или по крайней мере убедительно имитируя реформы). Они также могут попытаться доказать стране, стремящейся навязать собственную модель правления, что принесут больше пользы, например, с экономической или военной точки зрения, сохранив прежний режим. Следуя такой стратегии «выкупа», они получают шанс хотя бы на время вывести себя из-под идеологической угрозы. Наконец, они могут постараться остановить волну идейно-политического прессинга по аналогии с тем, как они сдерживают территориальную агрессию. Такой курс во многих случаях требует не только убедительной пропагандистской реакции на утверждения адептов универсалистской идеологии, но и готовности ответить на широкий спектр мер дипломатического, экономического и военного давления. Идейные расхождения относительно предпочтительных моделей политической организации могут вести к значительным материальным издержкам.

На практике первые две линии поведения возможны не всегда.

Во-первых, принятие навязываемых стандартов и проведение реформ способно угрожать интересам местных элит или повышать риск общей дестабилизации в стране. Во-вторых, у государства не всегда наличествуют достаточные ресурсы для торга и даже тактического умиротворения идеологического оппонента. В этих условиях значительная часть стран идет по третьему пути и вынуждена мобилизовать доступный потенциал, чтобы сбалансировать оказываемое давление.

Одним из элементов ответа на вызов универсалистской модели становится кооперация с другими игроками, которые также не готовы менять форму правления. Это сотрудничество порождает международные коалиции, которые можно обозначить как контридеологические. Их участники стремятся ответить на общий идейно-политический вызов, но не нуждаются в сходстве убеждений и политических режимов для сотрудничества. Перефразируя утверждение Джорджа Лиски, они создаются прежде всего против кого-то или чего-то и лишь во вторую очередь – за что-то. Подобная негативная повестка характерна для большинства межгосударственных объединений.

Такие союзы могут быть достаточно прочными и сохраняться сравнительно долго, по крайней мере до тех пор, пока не исчезнет породивший их вызов. Универсалистские идеологии сами способствуют формированию таких балансирующих коалиций, изображая все альтернативы как различные градации политического заблуждения. Подобное упрощение во многом неизбежно, ведь признание многообразия «зла» потребовало бы допущения множественности «добра», а значит – ослабило бы утверждения об исключительности предлагаемой модели.

В XVI–XVII веках объединению остро конкурировавших между собой реформистских движений способствовала католическая неразборчивость, которая привела к тому, что они начали игнорировать несовместимость их религиозных догматов, социальных доктрин, политических установок. Схожим образом на протяжении XX века советские сторонники мировой революции раз за разом отталкивали от себя умеренные социал-реформистские движения в Европе, отклонявшиеся от ортодоксального марксизма. Отсутствие гибкости в этом вопросе способствовало консолидации Запада в противодействии коммунистическому экспансионизму.

Утверждение универсалистских идеологий в качестве источника легитимации политических элит (особенно в крупных государствах) ведет к наступательности внешнеполитического курса, росту напряженности на международной арене и возникновению новых линий раздела. Оно нередко стимулирует появление балансирующих коалиций, объединяющих игроков, неготовых принять навязываемую им модель политического устройства. Способность универсалистских идеологий сближать своих противников не раз приводила к ослаблению государств, которые их проповедовали. История либерального учения не является исключением в этом отношении.

 

Предыстория современного либерального экспансионизма

Возникновение нынешней западной формы политической организации связано с наследием американской и французской революций конца XVIII века. Порожденные ими режимы впервые постарались воплотить или хотя бы декларировать то сочетание политических и гражданских идеалов, которые определяют основы современной западной модели. Во многих отношениях они были далеки от представлений нынешнего либерализма, отражая продолжавшийся эксперимент с формами республиканской государственности. Тем не менее эти прецеденты показательны для осмысления международного значения внутриполитических изменений.

В частности, падение ancien régime во Франции немедленно сказалось на европейской политике. Новая власть, не успев утвердиться внутри страны, приступила к активному и даже насильственному распространению своих идеалов за рубежом. Результатом стал продолжительный период революционных и наполеоновских войн, в ходе которого сменяющие друг друга монархические коалиции пытались справиться с мобилизационным потенциалом французского радикализма. Мир в Европе был восстановлен спустя четверть столетия, после реставрации династического правления в Париже.

Возникшие несколько ранее Соединенные Штаты несколько отличались от революционной Франции.

Во-первых, американская республика в первые годы существования выдвигала куда менее радикальную программу социальных и политических изменений. Сохранение рабства в Новом свете контрастировало с отменой феодальной зависимости и привилегий в Европе. Что еще важнее с точки зрения политической организации, американская система правления оставалась в значительной мере патрицианской. Она включала ряд механизмов, обособлявших политику от влияния народных масс (включая сохраняющийся доныне институт непрямых выборов президента).

Во-вторых, хотя американские колонии провозгласили, что все индивиды имеют неотчуждаемые свободы и «для обеспечения этих прав людьми учреждаются правительства, черпающие свои законные полномочия из согласия управляемых», для них было характерно ощущение собственной исключительности. Оно логично вытекало из истории заселения континента. Выходцы из Европы самим фактом переезда свидетельствовали о невозможности реализовать свои устремления в тех странах, которые они покинули.

США с момента появления были экспансионистским государством в территориальном смысле, ориентированным на освоение западного фронтира. Они также рано заявили претензии на доминирование в Западном полушарии, выдвинув доктрину Монро. Более того, в ценностном отношении Соединенные Штаты хотели выступать «сияющим градом на холме», образцом для остального человечества. Тем не менее изначально они не стремились к непосредственному экспорту своей политической системы за рубеж. Легитимность американской государственности определялась ее контрастом с другими, а не наличием последователей.

Подобное положение позволило новой республике сравнительно быстро интегрироваться в международную систему в отличие от революционного Парижа. Идеологическая угроза, которую США создавали для европейских монархий, была несравнима с опасениями, которые Франция, Испания, Голландия или даже Россия испытывали в отношении британского могущества. В результате большинство европейских держав или напрямую поддержали восставшие американские колонии, или сохраняли дружественный нейтралитет в период их борьбы за независимость.

Поскольку французский эксперимент потерпел поражение, а американская республика дистанцировалась от европейской политики, либеральная демократия лишалась субъекта, на который могла бы опереться, – государства, готового предоставить собственный потенциал для ее распространения. Революционная угроза монархиям сохранялась на протяжении всего XIX века, свидетельством чего стали сменявшие друг друга сдерживающие коалиции консервативных держав (в первую очередь Австрии, России и Пруссии). Однако эта угроза была отчасти остановлена, отчасти канализирована осторожными реформами. В результате единственной державой на континенте, которая пережила возврат к республиканской форме правления, оставалась Франция. Объединение Италии и Германии, а также трансформация Японии проходили на монархической основе.

Первая мировая война, казалось бы, создала благоприятные условия для популяризации либерально-демократической модели – раз уж последняя была характерна для держав-победительниц. Но Британия и Франция оказались слишком заняты попытками обратить вспять закат собственного могущества, а Соединенные Штаты оставались в политической самоизоляции. Желание президента Вудро Вильсона мобилизовать США на проведение активного международного курса под лозунгами либеральной идеологии не нашло понимания в стране, по-прежнему испытывавшей скепсис в отношении внешнего мира.

В период Второй мировой войны противостояние с «державами оси» побудило США сменить курс. При этом их транзит к глобальной роли проходил под лозунгами защиты «свободного мира». По окончании войны уже на фоне обострения отношений с СССР Вашингтон занялся конструированием либерально-демократических режимов в Западной Европе и Японии. Однако эта политика осуществлялась непоследовательно и недолго. Еще в годы Второй мировой, несмотря на идеологизированную риторику, Соединенные Штаты проявили готовность вступать в союзы не только с британской демократией, но и с советскими коммунистами. После рьяно поддерживали лояльных монархов и полезных диктаторов – всех, кто представлялся полезным в борьбе с недавними союзниками по антигитлеровской коалиции. При этом практически за каждым народно-демократическим или антиколониальным движением США видели руку Москвы.

В первые десятилетия холодной войны идеология, безусловно, оказывала влияние на американскую стратегию, но это была зависимость «от противного». Соединенные Штаты не столько стремились распространить собственный вариант политической организации, сколько испытывали опасения по поводу популярности социалистической модели.

 

Американское лицо либерального мессианства

В конце 1970-х гг. ситуация стала меняться. Ключевую роль в идеологизации внешней политики сыграл наметившийся кризис доверия американского общества к национальной политической системе. Разоблачения, вызванные войной во Вьетнаме и Уотергейтом, дискредитировали правящую элиту. Вера в американскую исключительность не исчезла, но в глазах населения власти все больше представали коррумпированными и некомпетентными. Общественное недоверие затрагивало представителей обеих ведущих партий, так как и демократы, и республиканцы несли ответственность за внешнеполитические провалы и вскрывшиеся обманы.

Осознание уязвимости заставило американские элиты перейти к либеральному мессианству на мировой арене. Первые шаги предпринял президент-демократ Джимми Картер, акцентировавший борьбу за права человека. Эта линия быстро получила развитие и поддержку обеих партий. Символичным стало создание в 1983 г. Национального фонда демократии – спонсируемой из бюджета организации, занимающейся распространением западной политической модели. Впоследствии представления о ее работе по смещению «неблагонадежных» режимов приобрели поистине конспирологический ореол, но даже официальные сведения свидетельствуют об идеологической ориентации фонда.

Распад Советского Союза в начале 1990-х гг. дискредитировал главную универсалистскую альтернативу либеральной демократии, породив чувство идеологического триумфа в Соединенных Штатах. На этой волне президент Билл Клинтон объявил основанием стратегии национальной безопасности США расширение сообщества, базирующегося на западных ценностях. Следующий американский лидер Джордж Буш-младший схожим образом провозгласил приоритетом внешней политики «повестку поддержки свободы» (freedom agenda).

Стратегия демократизации предполагала не только убеждение пламенной риторикой, но и практические шаги. Последние включали как помощь странам, принявшим западную модель, так и давление на сомневающихся. Вашингтон стремился политически и экономически изолировать режимы, определяемые как недемократические. Присваивая им ярлыки «государств-изгоев», он старался обосновать связь между авторитаризмом и угрозами международной безопасности – разработкой оружия массового уничтожения, локальными конфликтами, поддержкой терроризма.

После распада биполярной системы в США и других западных странах сформировалось убеждение, что в долгосрочной перспективе альтернативы либерально-демократической модели не существует. Рано или поздно все общества должны были усвоить преимущества выборности властей, политического плюрализма и индивидуальных свобод. Отсутствие признаков демократизации в отдельных странах (например, в Китае) представлялось временным явлением. Трудности в проведении реформ (в том числе в России) не принимались всерьез.

Такой фатализм пресловутого «конца истории» может рассматриваться как проявление высокомерия Запада. Вместе с тем он лишал Вашингтон стимулов усердствовать в реализации идеологической программы, позволяя закрывать глаза на отклонения от либерально-демократического строительства. Принуждение как экономическое, так и силовое применялось избирательно, в качестве показательной меры и исключительно в отношении слабых стран, ставших париями международного сообщества (Ирак, Иран, КНДР, Куба, Ливия). Остальных стремились вовлечь в сеть американоцентричных институтов и хозяйственных связей, ожидая, что рост зависимости будет способствовать их политической трансформации.

С середины 2000-х гг. стало проявляться растущее нетерпение США в связи с затуханием постбиполярной либерально-демократической волны. Метрики, призванные фиксировать ее продвижение (например, индекс свободы Freedom House (Freedom House, Inc. – находится в перечне иностранных и международных неправительственных организаций от 21.05.2024, деятельность которых признана нежелательной на территории Российской Федерации.)), указывали на разворот в обратном направлении. Неблагонадежные режимы не только не торопились следовать логике политического транзита, но и демонстрировали жизнеспособность и даже успехи в социально-экономическом развитии. Прежнее благодушие и внутреннее спокойствие сходили на нет.

Идеологической мобилизации, правда, препятствовало ощущение перенапряжения в ходе неудачных кампаний в Афганистане и Ираке, а также финансово-экономического кризиса 2007–2009 годов. Однако даже запрос на сокращение внешнеполитических обязательств оказал лишь краткосрочное воздействие на американскую стратегию. Уже на рубеже 2010-х гг. волнения на Ближнем Востоке и в Северной Африке («арабская весна») стимулировали возврат Вашингтона к политике демократизации. Симптоматичным стало принятие Агентством США по международному развитию (United States Agency for International Development, USAID) в 2013 г. стратегии поддержки демократии, прав человека и надлежащего управления, ставившей задачу «формирования и консолидации инклюзивных и ответственных демократий для продвижения свободы, достоинства и развития».

Победа Дональда Трампа на президентских выборах в 2016 г. ожидаемо породила панику в рядах сторонников демократизации. И в ходе избирательной кампании, и потом новый лидер демонстрировал отсутствие интереса к пропаганде западной модели. Напротив, он указывал на ее изъяны. Апеллируя непосредственно к массам, противопоставляя себя истеблишменту, он вновь вскрыл противоречия между либерализмом и народовластием, за что был назван популистом. Тем не менее практики ведомств, вовлеченных в реализацию внешней политики, изменились мало. Так, объем федеральных средств, выделенных на поддержку демократий в 2018 г., сопоставим с показателями президентства Барака Обамы. Более того, избрание Трампа породило алармистский дискурс, обосновывавший новую мобилизацию общества на защиту американской демократии и борьбу с нелиберальными режимами.

За последние десятилетия универсалистские амбиции либеральной идеологии глубоко укоренились в американском сознании и внешнеполитической практике. В основе стратегии США сохраняется представление, что мир может стать действительно безопасным для демократий только в том случае, если будет состоять лишь из них. Кроме того, политическая поляризация и социальное недовольство, усугубившиеся в 2010-е гг., угрожают основам сложившегося в Соединенных Штатах порядка. В этих условиях поиск внешних источников его легитимации не просто остается востребован, его значение может возрастать.

 

Придется ли США пожинать бурю?

Американский курс на распространение западной политической модели провоцирует рост напряженности в отношениях с широким кругом стран. В то же время его конфликтогенная роль разнится от случая к случаю. Во взаимодействии с рядом контрагентов идеологические разногласия накладываются на противоречия по другим вопросам. К примеру, Китай не только не соответствует западным стандартам либеральной демократии, но и угрожает превратиться в главного конкурента США на мировой арене. В этих условиях порицание его политической системы резонирует с попытками остановить подъем соперника.

В других ситуациях идеологические противоречия приобретают центральное значение. Например, такие страны, как Египет, Саудовская Аравия и Турция, традиционно выступали в качестве близких региональных союзников и партнеров Соединенных Штатов, создавая каркас их политического и военного присутствия на Ближнем Востоке. Однако на протяжении последнего десятилетия разногласия по поводу природы их политических режимов становятся источником растущих противоречий. Особенно показателен опыт турецкого правительства, которое открыто обвиняет своего союзника по НАТО в поддержке, если не организации попытки государственного переворота.

Россия занимает, по-видимому, промежуточное положение между двумя рассмотренными вариантами. Недовольство монополизацией мирополитической повестки, построением натоцентричного порядка в Европе, расширением американского присутствия в бывших союзных республиках накапливалось у Москвы еще с 1990-х годов. Однако курс на разобщение стал более четким с середины 2000-х гг. Россия подозревала США в поддержке «цветных революций» на постсоветском пространстве, а Запад все острее критиковал российскую политическую систему. Провокационным стал и опубликованный в 2006 г. доклад американского Совета по международным отношениям (Council on Foreign Relations, CFR)  о движении Москвы в «неправильном направлении». В результате в Кремле начали зреть опасения относительно западного вмешательства во внутренние дела.

Недовольство политикой демократизации по-разному соотносится с другими проблемами в отношениях с Соединенными Штатами. Но во всех упомянутых случаях ощущение идеологической угрозы порождает поиск способов балансирования. Его следствием становится рост числа объединений незападных стран, подвергающихся критике и давлению по идеологическим мотивам. Пока они чаще проявляются в мягком сближении, а не в официально закрепленных блоках. Объединения такого рода включают полноценные межправительственные организации (Шанхайская организация сотрудничества), менее институционализированные клубы (БРИКС) или даже совсем неформальные коалиции. Обычно они предполагают комбинацию политической координации и практической кооперации. Пример тому дает наметившееся сближение России и Турции, включающее взаимодействие в такой чувствительной области, как военно-техническое сотрудничество. Другая иллюстрация – Россия и Китай, которые укрепляют многомерное партнерство, но не торопятся закреплять взаимные обязательства на бумаге.

Показательно, что формирующиеся коалиции включают страны, существенно различающиеся по характеру внутриполитических систем и источникам легитимации моделей государственности. Как уже отмечалось, они носят контридеологический характер, а потому остаются инклюзивными, гибкими и позволяют подключать к сотрудничеству любого партнера, который не замечен в приверженности либеральному экспансионизму.

Слабость такого сотрудничества часто связывают с отсутствием позитивной повестки взаимодействия. Но это не всегда так. Упомянутое выше сближение России и Турции демонстрирует, что два государства нашли множество сфер для практической кооперации, как только геополитические противоречия ушли в тень на фоне общей идеологической угрозы. Кооперативная повестка создает дополнительные опоры сближения, даже если не становится его ключевым драйвером.

Сегодня не видно особых предпосылок для исчезновения универсалистских претензий западного либерализма, а значит – уровень идеологизации международной политики в обозримой перспективе останется высоким. Несмотря на разговоры об упадке США, они остаются наиболее влиятельным игроком на мировой арене, и американскую политическую повестку игнорировать невозможно. В этой связи идеологическая угроза продолжит играть заметную (если не ведущую) роль в расчетах политических элит и порождать объединение государств, стремящихся ее сбалансировать.

Причиной распада контридеологических объединений мог бы стать транзит их участников в сторону либерализма западного типа. Однако тенденции последнего десятилетия не указывают на реалистичность подобного. Напротив – международная среда определяется расширением плюрализма моделей государственного устройства. Во многих странах с 2000-х гг. растут националистические настроения, предполагающие создание собственных политических институтов независимо от внешнего влияния. Эта тенденция в сочетании с агрессивным либеральным универсализмом создает почву для дальнейшей консолидации контридеологических объединений вплоть до их трансформации в жесткие блоки.

 

* * *

Сторонники либерализма настаивают на его принципиальном отличии от прежних политических учений, поскольку он строится на преобладании личных свобод, а не на подчинении индивида различным формам коллективной идентичности. Справедливость такого рода утверждений оценить невозможно, так как они постулируют радикальный разрыв с предыдущим опытом. Либеральная демократия получила широкое, но не универсальное признание в качестве предпочтительной модели политической организации. А сам либерализм порой далек от толерантности в отношении альтернативных идейных представлений.

История показывает, что универсалистские идеологии неизбежно вызывают противодействие правительств, ощущающих угрозу своей легитимности. Государства, руководствующиеся ими в своей политике, постоянно сталкиваются с контридеологическими объединениями. Империю Габсбургов, революционную Францию и Советский Союз, пропагандировавших католический универсализм, республиканизм и марксизм соответственно, можно отнести к числу жертв попыток политического прозелитизма. В каждом из этих случаев стремление построить идейную гегемонию повышало уровень напряженности на международной арене. С этой точки зрения политика США представляет очередной пример в длинном ряду. Она может оказаться очень затратной для лидеров либерализма и контрпродуктивной – для достижения поставленной цели.

Содержание номера