Мысль, что война – продолжение политики другими средствами, известна всем, включая и тех, кто Карла фон Клаузевица не читал[1]. Однако изучение культурной и политической истории русско-турецких войн[2] привело меня к заключению, что верно и обратное: политика является продолжением войны другими средствами.
Действительно, история европейских стран во второй половине XIX – первой половине XX века демонстрирует, насколько мощное влияние подготовка к масштабной войне, её ведение и необходимость справиться с её последствиями оказывала как на внутреннюю, так и на внешнюю политику Франции, Германии и даже Великобритании. Свидетельств такого влияния в истории предреволюционной и раннесоветской России ещё больше – достаточно вспомнить экономическую политику графа Сергея Витте или сталинскую индустриализацию. История же холодной войны – и вовсе апофеоз детерминированности политики войной, пускай и гипотетической. Хотя протагонисты избегали прямого военного столкновения, их действия во всех областях (внутри- и внешнеполитической, экономической, научно-технологической, культурной и т.д.) определялись как их военно-стратегическим противостоянием, так и серией опосредованных войн, которые Москва и Вашингтон вели в разных частях земного шара.
О войне и мире в постмодерную эпоху
Принимая во внимание эту обусловленность политики войной, рассуждения о будущей внешней политике России должны начинаться с анализа нынешнего конфликта. Его ход являет собой нарочитое опровержение всех основных элементов модерной культуры войны, порождённой несколькими столетиями великодержавного противоборства на Европейском континенте. Противоборства, в котором Россия c конца XVII – начала XVIII века принимала самое активное участие. Пожалуй, наиболее важным элементом этой культуры было само различие между войной и миром, которое обеспечивалось процедурой объявления войны и заключения мирного договора, чётко фиксировавших переход из одного состояния в другое. Уже здесь очевидно отличие нынешней ситуации от времён Льва Толстого. Хотя ни одна из сторон не объявляла войны другой, перспективы заключения подобия мирного договора весьма туманны в силу асимметричности противоборства. Контроль над принципиальными решениями Киева осуществляется поддерживающим его Вашингтоном, который отказывается признавать себя стороной конфликта.
В этом смысле нынешняя неопределённость относительно войны и мира продолжает международные отношения периода холодной войны. Последняя являет собой пример масштабного конфликта, в котором не было ни объявления войны, ни заключения мира, ни даже подписания кем-либо акта о капитуляции. Это, в свою очередь, создаёт как отмечавшуюся в историографии неопределённость относительно истинного момента начала холодной войны, так и дискуссию, когда и как она закончилась (и закончилась ли вообще)[3]. Несомненно лишь, что начавшийся восемьдесят лет назад закат европейской культуры войны и мира напрямую связан с резким геополитическим подъёмом Соединённых Штатов, страны, коллективное политическое мышление которой сформировалось в XIX столетии в условиях сознательного отказа от участия в европейских войнах, а также в «европейском равновесии» и «концерте» великих держав. Об этом отличии внешнеполитических культур США и России, отражавшем разницу их исторического опыта и базовых смыслов, автор уже размышлял на страницах «России в глобальной политике»[4].
Однако невозможность вписать нынешний конфликт в привычную для европейской и российской истории парадигму войны и мира объясняется не только эрозией смысловых границ между этими двумя состояниями, но и всё большей размытостью привычных контуров самой войны. Со всеми оговорками, генеральное сражение или наступательная операция занимали в европейской кампании центральное место. Все аспекты военного планирования и самих боевых действий так или иначе подчинялись цели нанести поражение армии противника в таком сражении, вне зависимости происходило оно в течение одного дня на поле, обозреваемом с вершины холма, или растягивалось на многие недели/месяцы и направлялось командованием лишь посредством карт и средств связи. Сражение или военная операция предполагали победу или поражение, причём и у участников боевых действий, и у сторонних наблюдателей, как правило, не было сомнений ни относительно исхода битвы, ни относительно возможности отличить победу от поражения[5].
И здесь мы наблюдаем ещё одно важное отличие нынешнего конфликта от европейских войн конца XVIII, XIX и первой половины XX века. Он не только являет собой неудачу наступлений и попыток нанести противнику решительное поражение на поле боя, но и демонстрирует практически неограниченное пространство для репрезентативной манипуляции реальным положением, складывающимся «на земле». Принимая во внимание невозможность решительного исхода боевых действий, обусловленную соотношением противоборствующих сил и состоянием военных технологий, а также преобладание медийно-политического компонента конфликта над его собственно военной составляющей, можно сделать вывод о необходимости пересмотреть сам смысл победы и поражения. Если в рамках модерной европейской парадигмы победа и поражение были терминами, которыми описывались результат наступления, сражения, операции и в конечном счёте – самой войны, теперь их единственным возможным коррелятом становится характер военного конфликта.
Разумеется, усилия другой стороны сделать то же самое лишают любую победу и любое поражение окончательности. Тем самым они перестают быть эпохальными событиями и превращаются в тенденции или временные состояния, относительные, как и всё временное.
О географии конфликта
Это, в свою очередь, существенно меняет территориальный аспект конфликта. С одной стороны, очевидно позиционный характер, который приняло противостояние ВСУ и ВС РФ, не позволяет ожидать существенных изменений линии фронта. Отсюда, однако, вовсе не следует, что географическое измерение конфликта утратило значимость, особенно если речь идёт о российско-американском, а не о российско-украинском противоборстве. В каком-то смысле география важна, как никогда, однако выражается это не в возможности, или вероятности, непосредственных территориальных приращений или утрат, а в лишении противника контроля над определённым пространством. Под контролем в данном контексте надо понимать не просто нахождение войск одной из сторон конфликта на той или иной территории, а способность этой стороны использовать данную территорию для размещения на ней стратегических вооружений и обеспечения необходимого уровня их защиты. Именно из соотношения контролируемых в таком смысле пространств складывается в конечном счёте глобальный военно-стратегический баланс.
Планомерное расширение НАТО на восток в сочетании с выходом США из Договора о противоракетной обороне и созданием районов ПРО в Польше и Румынии, а также перспектива появления такого района на украинской территории объясняют, почему обеспечение той или иной формы «финляндизации» Украины столь принципиально для Москвы. Без этого простая заморозка боевых действий по модели «корейской ничьей», о которой вот уже более года говорят некоторые западные и российские комментаторы[6], была бы равнозначна стратегическому поражению. Не надо забывать, что спустя всего пять лет после прекращения в 1953 г. боевых действий вдоль 38-й параллели в Южной Корее было размещено американское ядерное оружие. Сходным образом реализация «корейского сценария» в отношении Украины, вероятно, приведёт к тому, что спустя несколько лет после заморозки боевых действий на принципах uti possidetis на оставшейся подконтрольной США и НАТО территории Украины будут размещены элементы американской ПРО и/или ударные системы[7].
Здесь, разумеется, могут возразить, что начало СВО не только не вынудило страны альянса демонтировать уже созданную в Восточной Европе стратегическую инфраструктуру, но спровоцировало очередной раунд расширения блока. В результате Россия теперь непосредственно граничит с ним не только в Прибалтике, но и на всём протяжении от Арктики до Белоруссии. Однако расширение НАТО не стоит понимать слишком механистически, то есть без учёта конфигурации включённых в него территорий. Вступление прибалтийских стран по большому счёту ничего не изменило в военно-стратегическом плане, поскольку отсутствие у этих стран стратегической глубины делает любые элементы стратегической ПРО (в случае, если бы они были там размещены) незащитимыми. То же самое, по сути, относится и к Финляндии, мало отличающейся от стран Балтии масштабом территории или количеством населения. И совсем другое дело – Украина, растянутая с Запада на Восток на тысячу километров в сочетании с сильнейшей в Европе армией, которая способна будет эти элементы американской ПРО прикрыть.
Рискну предположить, что именно предотвращение такого сценария было и остаётся главной целью российского руководства. Об этом свидетельствует как содержание стамбульских переговоров марта 2022 г., так и избранная после их провала стратегия Москвы, основанная на сочетании динамической обороны и систематических ударов по военно-значимой инфраструктуре. Смысл действий не в том, чтобы победить Украину и/или захватить сколько-нибудь существенную часть оставшейся у неё территории. Можно даже сказать, что объектом стратегии является вообще не Украина, а именно Соединённые Штаты, и главный эффект выражается понятием area access denial (недопущение доступа на территорию). Действительно, простое сохранение нынешней ситуации исключает саму возможность размещения на Украине каких-либо американских ударных систем, которые могли бы значительно изменить военно-стратегический баланс не в пользу России.
Логика данной стратегии позволяет предположить, что ВС РФ ни в ближайшем, ни в отдалённом будущем в наступление не пойдут, а продолжат держать фронт и наносить ракетные удары по всей территории Украины от Харькова до Львова. Эти действия вряд ли когда-либо вызовут коллапс ВСУ или смену режима в Киеве, который будут и дальше поддерживать западные страны, пусть и совсем не в заявленном изначально объёме. В рамках данного сценария можно ожидать, что борьба ВС РФ и ВСУ постепенно затухнет в силу исчерпания прежде всего людского потенциала последних, и конфликт всё больше будет напоминать нынешние взаимоотношения Израиля и Сирии. Напомню, эти страны находятся в состоянии войны с 1948 г., однако активных боевых действий между ними давно нет, есть только систематические удары Израиля по проиранским формированиям на сирийской территории. Стоит в этой формуле заменить Израиль на Россию, Иран – на США, а Украину – на Сирию, чтобы представить контуры американо-русско-украинских отношений через пять, десять или даже двадцать лет.
О времени конфликта
Сколь бы удручающей ни представлялась такая перспектива тем, кто ожидал быстрого разрешения нынешнего конфликта, она является ещё одной иллюстрацией отмеченного выше перехода от модерной парадигмы войны к её постмодерной форме. Как уже сказано, в постмодерном военном конфликте победа и поражение всё более определяются не исходом сражений, но тем, насколько приемлемый характер приобретает этот конфликт для сторон. Другой же особенностью современной войны является её принципиальная неограниченность во времени. При всей их частоте европейские войны второй половины XVIII, XIX и первой половины XX века оставались, как правило, быстротечными. Это было неизбежным следствием сражения как центрального элемента модерной европейской войны, её кульминационной точки, в которой нарастающая концентрация усилий оборачивалась победой одной из сторон[8]. Именно концентрация усилий и зависящий от неё решительный исход становятся всё более проблемными. Ввиду развития средств разведки, а также интеграции разведки и средств боевого поражения почти самоубийственными становятся сколько-нибудь значительные сосредоточения войск, обеспечивавшие прорыв фронтов в Первой и Второй мировых войнах. Позиционный характер, который неизбежно принимает в силу этого обстоятельства вооружённый конфликт противников, находящихся на одном технологическом уровне, заставляет, в свою очередь, пересмотреть место этого конфликта в жизни государства и общества.
В XIX и первой половине XX века война была тратой накопленных за время мира людских, экономических и военных ресурсов. Время подготовки росло по мере того, как сами войны становились всё более кратковременными и тотальными. Так, двум мировым войнам, разделённым двадцатилетней передышкой, предшествовал почти пятидесятилетний период подготовки, последовавшей за серией кратковременных войн середины XIX столетия (Крымской, Австро-итало-французской, Австро-прусской и Франко-прусской). Однако модерные войны велись государствами, этой самой войной и порождёнными[9]. Это остроумное наблюдение, сделанное историческим социологом Чарльзом Тилли по результатам историографической дискуссии о «военной революции» раннего Нового времени, наглядно иллюстрируется примером петровской модернизации, которая была во многом следствием двадцатилетней Северной войны[10]. Именно в силу своей изначальной неудачности и продолжительности Северная война обеспечивала тот длительный стимул, без которого преобразовательные усилия Петра могла постигнуть неудача. В некотором смысле созданная Северной войной послепетровская Россия не была уникальной. Она лишь в ускоренной форме повторила путь других великих держав, созданных квазиперманентной войной в Европе в XVI и XVII столетиях[11].
В современных условиях детерминированность представляется не в модерной форме политики как длительной «подготовки» к быстротечной тотальной войне, а именно в раннемодерной её разновидности, когда квазиперманентный вооружённый конфликт является непосредственным контекстом и стимулом государственной модернизационной политики. Как и любая война, нынешний конфликт не перестаёт быть тратой ресурсов, избежать чего хотел бы любой вменяемый человек.Но наряду с тратой в нём заключена и возможность устойчивого развития. Поскольку всё более вероятная неразрешимость противостояния не позволяет питать больших надежд на скорое прекращение траты, необходимо, по крайней мере, постараться воспользоваться импульсом, который данный конфликт объективно в себе содержит.
В первые десятилетия после распада Советского Союза России очевидно не хватало такого импульса. Торговля природными ресурсами с Европой, несомненно, способствовала улучшению материального положения населения, что во многом компенсировало социально-экономический провал 1990-х годов. Однако к началу 2010-х гг. потенциал компенсационного роста оказался, по сути, исчерпан, в то время как специфика политэкономической модели, основанной на экспорте энергоресурсов, вызывала вопросы относительно будущего большей части экономически активного населения, не задействованного напрямую или опосредованно в добыче и экспорте полезных ископаемых. Как и во многих других странах, неолиберальный макроэкономический подход, выразившийся в концепции «энергетической сверхдержавы», делал «ненужной» значительную часть населения.
Однако война санкций между западными странами и Россией, начавшаяся в 2014 г., сделала необходимым импортозамещение, которое способствовало позитивным изменениям прежде всего в сельском хозяйстве, впервые за сто лет надёжно обеспечив продовольственную безопасность страны. В последние же два года вооружённый конфликт с Украиной, поддержанной западными странами, оказал стимулирующее воздействие на российский ВПК, который традиционно играл роль локомотива индустриального развития России и СССР. В результате существовавшая ранее политэкономическая модель «энергетической сверхдержавы» начинает постепенно смещаться в сторону реиндустрализации. Соответственно, относительная избыточность трудовых ресурсов сменяется их относительной нехваткой, о чём свидетельствует и рекордно низкий уровень безработицы, зафиксированный в 2023 г., и обсуждение возможностей импорта рабочей силы из Азии.
Новые политэкономические реалии, разумеется, несут свои проблемы: нехватка экономически активного населения в условиях реиндустриализации будет в ближайшие годы обостряться наступлением очередной нисходящей фазы демографической синусоиды, запущенной ещё Великой Отечественной войной, а попытки компенсировать её путём поощрения трудовой миграции неизбежно ставят вопрос об интеграции самих мигрантов. Однако эти и другие возможные вызовы необходимо воспринимать, опять же, как стимулы для развития, историческую возможность значительно повысить качество управления, чему ранее препятствовали либо избыточность людского ресурса, либо порочность существовавшей политэкономической модели. И в этом смысле, опять же, полезно обращение к опыту Израиля, являющего собой пример того, как длительный, неразрешимый конфликт с соседями, выступающими в качестве «прокси» великой державы, не только оказывается совместим с поступательным развитием, но и становится фактическим условием такого развития.
* * *
Эти мысли пришли мне в голову в ответ на предложение редакции «России в глобальной политике» поразмышлять о возможной внешней политике страны после завершения острой фазы нынешнего конфликта. Мои рассуждения исходили из того, что не будет никакого «после», хотя я, разумеется, был бы рад ошибиться. Предпринятое сравнение современного конфликта с раннемодерными войнами, а также ситуацией арабо-израильского противоборства, то затухающего, то разгорающегося с новой силой на протяжении вот уже 75 лет, выявляет, на мой взгляд, необходимость пересмотреть модерный взгляд на войну как на максимальную концентрацию усилий и трату накопленных за время мира ресурсов для достижения победы. Вместо этого, в силу неразрешимости ни за столом переговоров, ни на поле боя, нынешний вооружённый конфликт приобретает характер квазиперманентного и становится базовой рамкой общественной жизни, а также длительным стимулом модернизационной государственной политики подобно тому, как это имело место в раннемодерной Европе или в современном Израиле.
Такое переосмысление отношения войны и мира может оказаться особенно непростым для страны, чья история отмечена несколькими Отечественными войнами (1812, 1914, 1941), каждая из которых была кратковременной и «тотальной»[12], то есть сопровождалась масштабной тратой накопленных за время мира ресурсов, прежде всего людских, для достижения победы. От победы же зависело участие страны в определении послевоенного мироустройства, которое представляло собой набор договорённостей между великими державами. Как отмечено выше, все основные элементы этой модерной европейской парадигмы военного конфликта – чёткая грань между состоянием войны и мира, возможность и центральная роль сражения, ведущего к победе, и, наконец, мироустройство как результат способности договориться – более не существуют. Вместо этого наблюдается новый пример «ни войны, ни мира», позиционный вооружённый конфликт, в котором медийная картинка явно преобладает над реальностью, а также очевидна невозможность переговоров и договорённостей, которые не выглядели бы капитуляцией одной из сторон. Отсюда вывод, что ситуация квазиперманентного военного конфликта на долгие годы будет определяющим фактором политики в целом и внешней политики в частности, а успех или неуспех её будет измеряться способностью реализовать содержащуюся в этом конфликте возможность развития.
Автор: Виктор Таки, преподаватель департамента истории Университета Конкордия в Эдмонтоне (Канада).
[1] Clausewitz C. von. Vom Kriege. Buch 1. Kapitel 1: 24. Berlin: Ferdinand Dümmler, 1832. 462 S.
[2] См.: Таки В.В. Царь и султан: Османская империя глазами россиян. М.: НЛО, 2017. 320 с. Также речь идёт о моей последней книге, которая выйдет в апреле этого года и русское издание которой сейчас готовится: Taki V. Russia’s Turkish Wars: The Tsarist Army and the Balkan Peoples in the Nineteenth Century. Toronto, ON: University of Toronto Press.
[3] См., в частности, рассуждения о холодной войне крупнейшего британского историка-неоконсерватора Нила Фергюсона в его недавном интервью Джону Андерсону: Israel, Islam & the New Cold War [Видеоинтервью Н. Фергюсона] // YouTube. 14.11.2023. URL: https://www.youtube.com/watch?v=_DfTlPY_UQQ&t=18s (дата обращения: 01.02.2024).
[4] Таки В.В. Принуждение к равенству // Россия в глобальной политике. 23.02.2023. URL: https://globalaffairs.ru/articles/prinuzhdenie-k-ravenstvu/ (дата обращения: 01.02.2024).
[5] О центральной роли сражения в модерной европейской войне см.: Whitman J.O. Verdict of Battle: The Law of Victory and the Making of the Modern War. Cambridge, MA: Harvard University Press, 2012. 300 p.
[6] См., в частности, недавнее интервью Джеймса Ставридиса: Экс-командующий НАТО спрогнозировал начало переговоров по Украине // РБК. 28.01.2024. URL: https://www.rbc.ru/politics/28/01/2024/65b6b3f89a7947f1c6efc8ae?from=from_main_9 (дата обращения: 01.02.2024), а также статью Бориса Межуева: Межуев Б. Цивилизационный реализм и «корейская ничья» // Русская истина. 05.01.2024. URL: https://politconservatism.ru/blogs/tsivilizatsionnyj-realizm-i-korejskaya-nichya?fbclid=IwAR25jQtgqYWVCYjGsXNCaRI_-JJIbAlPTmxFr31ZIa64nRX6wxH-SxWB_To (дата обращения: 01.02.2024).
[7] Характерно, что сценарий «корейской ничьей» в описании Ставридиса предполагает вступление Украины в НАТО.
[8] Whitman J.O. Op. cit.
[9] Tilly Ch. Coercion, Capital, and European States, AD 990–1992. L.: Basil Blackwell, 1992. 271 p.
[10] О раннемодерной военной революции см.: Rogers C.J. (Ed.) The Military Revolution Debate: Readings on the Military Transformation of Early Modern Europe. Boulder, CO: Westview Press, 1995. 400 p.
[11] Небезынтересно взглянуть на процентные величины количества войн в Европе от столетия к столетию (представляющие собой совокупность частоты войн, их продолжительности, масштаба, интенсивности и концентрированности): 94 для XVI столетия, 95 для XVII, 78 для XVIII, и только 40 – для XIX (или же 89, 88, 64 и 24 соответственно, если принимать в расчёт только войны между великими державами). См.: Levy J. War in the Modern Great Power System, 1495–1975. Lexington: University Press of Kentucky, 1983. P. 139, 141.
[12] О «тотальности» войны 1812 года и Наполеоновских войн в целом см.: Bell D.A. The First Total War: Napoleon’s Europe and the Birth of Warfare as We Know It. Boston: Houghton Mifflin, 2007. 420 p.