Эпидемия коронавируса, активизировавшая передачу социальной коммуникации электронным посредникам, вполне вписывается в маклюэновскую метафору середины шестидесятых о медиа как ампутации. Технологии, эти ингибиторы раздражителей, охотно помогают человеку впадать в интеллектуальное оцепенение, когда тот сталкивается с идеями, не вписывающимися в его систему координат. И с этим надо что-то делать.
Одна из самых красивых и тревожных метафор Маршалла Маклюэна – это идея нарциссического оцепенения, физиологической реакции человека на очередное расширение его органов чувств посредством внедрения новых технологий. Технологии, расширяющие физические возможности человека, постепенно становятся продолжением его тела. А поскольку новые возможности превосходят те, что даны человеку от природы, его природные органы в результате вытесняются технологическими – «ампутируются». Так колесо как более совершенное средство транспортной коммуникации заменило человеку ноги; одежда, дом и город – кожу (как для каждого человека в отдельности, так и для групп людей)[1]. Высшей формой такой «ампутации» становится замена центральной нервной системы и сознания в целом на «электрические средства» – современную систему электронной коммуникации.
Всё активнее передоверяя технологическим посредникам общение со внешней средой, сам человек стал почти беспомощен при контакте с ней: «Последовательная механизация различных физических органов… сделала социальный опыт слишком агрессивным и чрезмерно раздражающим для того, чтобы центральная нервная система могла его вынести»[2]. Едва ли не единственным надёжным естественным защитным механизмом осталось оцепенение. «Когда наша центральная нервная система расширяется и ставится под удар, мы вынуждены вводить её в оцепенение, иначе мы умрём. Таким образом, эпоха тревоги и электрических средств является также эпохой бессознательного и апатии»[3].
Сегодня алгоритмы и фильтры, с одной стороны, обеспечивают всё более тонкую «персонализацию» входящего потока информации, а с другой – облегчают поиск тех, чьи информационные потоки организованы сходным образом, «не раздражающим и не агрессивным». Их можно было бы назвать единомышленниками, если бы добрая часть мыслительного процесса при этом не отдавалась на откуп тем самым алгоритмам и фильтрам. Столкнувшись же с раздражающей информацией, противоречащей комфортным стереотипам, которая всё же просачивается через такие фильтры, мозг реагирует оцепенением – отрицая или вовсе отвергая её.
Сложилась довольно парадоксальная ситуация. Маклюэновское «тотальное социальное вовлечение», которое должно было вытеснить «буржуазный дух индивидуальной разобщённости и индивидуальных точек зрения», в какой-то момент вроде бы даже воплотилось в идеологию, объявленную на стыке веков безальтернативно верной. Правда, довольно быстро эта тотальность и вовлечённость (достигаемая порой и через принуждение) тоже стала слишком агрессивной и раздражающей. Тем более что на её основе начали быстро складываться экспансивные политические мифы вроде движения BLM со своей системой обязательных ритуалов. Так что новое «общественное сознание», формирующееся в процессе выставления частного и социального подсознательного на всеобщее обозрение, выглядело всё более неопределённым и пугающим.
При этом индивидуализм никуда не исчез – напротив, усугубился, а возможность «добровольной самоизоляции» от альтернативных идей и внешних оценок стимулировала «индивидуализацию биографий», отфильтровывая саму угрозу конкуренции.
На этой почве пышным цветом расцвели самые разнообразные страхи перед будущим, которое наступает слишком быстро и бесконтрольно. Призрак вышедшего из повиновения ИИ одинаково пугает таких разных мыслителей, как марксист Йохан Гальтунг и суровый антикоммунист Генри Киссинджер. Человечество воистину «пятится в будущее, глядя на настоящее в зеркало заднего вида»[4].
Россия объявляет себя одновременно поборником консерватизма[5], поддержания статус-кво и плюрализма – такое сочетание никого, похоже, особенно не смущает (как и попытки сконструировать новый государственный миф из останков советского, так нервирующие Запад). Трамп обещал вернуть Америке былое величие, а послание его главного политического оппонента сводится к тому, что при нём всё «будет, как при бабушке». Европа ищет новый имидж и смысл существования примерно так же, как королева Елизавета I – с помощью белил и румян, дрейфуя от депрессии к меланхолии. Китайской риторике «сообщества единой судьбы» всерьёз почти никто не верит – хотя на сегодня это единственная пока версия «светлого будущего».
Впрочем, даже в ней можно найти признаки едва ли не основного страха человечества – страха перед конфликтом. Первой современной попыткой сочинить «бесконфликтное общество» стала либеральная в своей основе политкорректность, выродившаяся в лицемерие, позитивную дискриминацию и прочие ущербные формы «мирного сосуществования», чем-то напоминающие ханжество Викторианской эпохи. Своеобразным ответом «коллективного политического бессознательного» на это был правоконсервативный популизм – тоже вид общественного интеллектуального оцепенения (и тоже отрицающий конфликт, поскольку популисты выступают, как правило, от имени «всего народа»).
Впрочем, на уровне международных отношений этот страх успешно эксплуатируют все – от КНДР до США. Конфронтационная риторическая (как правило) игра на повышение ставок, «пока оппонент не моргнёт», даёт возможность обеим сторонам в нужный момент пойти на попятный, сохранив лицо и объявив о своей победе. Это лишь один из примеров такой эксплуатации. Конфликт превращается в симулякр, но угрозы безопасности только нарастают. И дело не столько в том, что оппоненты могут «заиграться» (хотя, конечно, могут), сколько в том, что тривиализация конфликта как способа международной коммуникации вынуждает к тому, чтобы раз за разом его обострять – хотя бы на уровне риторики.
Конфликты полезны, а противоречия стимулируют конкуренцию. Конкуренция же (а вовсе не стабильность) – главное условие развития.
Оказавшись вне конкурентной среды, тот же либерализм немедленно начал превращаться в свою интеллектуальную и духовную противоположность. Видимо, безмятежность тоже, как и агрессия, способна погружать разум в оцепенение и апатию. Единственным выходом из которых становится конфликт.
Казалось бы, конфликтов сегодня и так в избытке – как внутригосударственных, так и международных. Только вооружённых столкновений разной интенсивности в 2020 г. насчитывается до полусотни, а если к ним прибавить различные акты гражданского неповиновения, то счёт пойдёт на сотни. Но дело в том, что большинство их выглядят скорее реакцией «коллективного бессознательного», попыткой сохранить себя в маклюэновском оцепенении, ставшем таким уютным. То есть это «не те» конфликты, которые нужны человечеству. А нужный ему конфликт стоит искать где-то в области борьбы с самодовольством – и с комплексом неполноценности, с чувством собственной непогрешимости – и с нерешительностью, со страхами – и с безответственностью.
[1] Более того, цифра теперь претендует и на роль универсального «протеза»: ограничив живое трансграничное общение, человечество частично «ампутировало» и физический транспорт, перенеся международные встречи в Zoom и на ему подобные платформы.
[2] Маршалл Маклюэн. «Понимание медиа». URL: https://gtmarket.ru/library/basis/3528/3533
[3] Там же.
[4] Marchall MacLuhan, The Media is the Message, p. 77. Справедливости ради, человечество испытывало такие страхи задолго до рождения Маклюэна. Так, в августе 1858 г. (через три дня после первого успешного испытания только что проложенного Трансатлантического кабеля) The New York Times объявила телеграф «слишком быстрым, чтобы [передавать] правду», и опасалась, что тот «слишком ускорит мозги общества, чтобы оно могло правду [воспринимать]».
[5] Российский его извод ближе к патернализму.