Кажется, всё моё детство прошло в сопровождении зловещего и долго остававшегося непонятным слова «эскалация». Эскалацией, говорило по утрам радио, продолжают заниматься американские агрессоры во Вьетнаме. Казалось, не будет этому конца, а потом поутихло, вместе с исчезновением утреннего радио из обихода. В последнее время эскалация не просто снова дала о себе знать. Она приблизилась и стала страшнее: и территориально, и по интенсивности, и по тем результатам, к которым обещает привести.
Конечно, всего, что происходит за кулисами наблюдаемых событий, там, где и принимаются главные решения, мы не знаем. Но иногда о состоянии того, что скрыто, можно хотя бы косвенно судить по тому, что видно, что обсуждают и по поводу чего сильно беспокоятся.
Вот уже несколько раз в поле публичного обсуждения попадает важная тема: уровень доверия сторон конфликта (а под ними разумеются США и Россия) понизился настолько, что каналы контактов, существовавшие ранее даже в худших, казалось бы, обстоятельствах, сейчас перекрыты. Иначе говоря, речь о следующем: взвинченность так велика, что предполагает реальную возможность крайних реакций. Рассуждения о войне перестают быть риторической фигурой, а это, собственно, и должно означать не столько торжество чьего-то правого дела, сколько, говоря словами Канта, конец всего сущего.
Отчего это происходит? Отчасти от того, что сама риторика ядерной войны представляет собой важную тактику угрозы. Применение её основано на предположении о характере противника. Если противник слаб духом, но не верит в угрозу, значит, угроза должна быть настолько реальной, чтобы вера появилась. Отсутствие изменений в поведении противника означает не его бесстрашие, а то, что в серьёзность намерений он так и не поверил. Значит, угроза должна быть ещё более реальной, а если и тогда не достигнуты результаты, то снова лишь потому, что по-настоящему на этот путь не ступили. Дело, как кажется, идёт к тому, что все аргументы, кроме ultima ratio regis, исчерпаны, и вместо слов должны прозвучать взрывы. Изменить здесь, видимо, ничего или почти ничего нельзя, по крайней мере, в обозримой перспективе, однако само по себе устройство ситуации, пока о ней ещё возможно размышлять, представляет немалый интерес для исследователя.
Речь здесь не о том, чем научная компетентность лучше дилетантизма и эмоций. Напротив, стоит задуматься, почему никакие научность, профессионализм, объективность не помогают. Даже если не залезать в академические дебри (а соперничество дисциплин и школ не позволяет апеллировать ни к какой «науке с большой буквы»), всё равно можно сказать, что научные объяснения человеческих действий отличаются от обыденных, профанных. И если в обычной жизни мы готовы увидеть в действиях другого человека злость, обиду, корысть, то для научного подхода «нагнетание международной напряжённости» (снова печально знакомое выражение!), как и другие большие тренды, возникает не в силу прихоти, человеческого своеволия, эмоционального выбора и т.п., а в силу объективных причин. Конечно, увлекательную и убедительную историю любого исторического периода не написать, если не обратиться (в том числе) к пониманию характера главных действующих лиц. Но всё-таки наука сообщает нам, что для всего продолжительного и масштабного всегда были объективные причины, далеко выходящие за пределы индивидуальных психологических факторов.
Когда политики приходят к этому пониманию (которое, каким бы тривиальным оно ни казалось, широко распространяется сравнительно поздно), они на регулярной основе прибегают к экспертизе, да и сами нередко приходят из учёной, экспертной среды. Профессионализм позволяет учитывать не только само по себе существо дела, но и то, что на стороне врагов могут быть столь же компетентные эксперты. Это – своего рода соблазн. Появляется предметный язык переговоров, не только юридический, но и технический. Холодная, научно-инженерная деловитость не устраняет причин вражды и связанных с ней эмоций, но позволяет больше говорить о существе спора.
Но всё-таки деловая (в самом широком смысле слова «дело») основа отношений крупнейших, самых сильных в мире стран была долгие годы, несмотря на всеобщую враждебную риторику, одной из важных причин уверенности в том, что до худшего дело не дойдёт, а остальное можно не только решать, но и отменять решения, разыгрывать заново, отступать и наступать. Как говорил Никлас Луман, в области смысла всякое отрицание – не окончательное, оно сохраняет отвергнутую возможность именно как возможность. Будучи серьёзной и даже кровавой, политика в некотором предельном смысле превратилась в игру, смертельная серьёзность которой могла казаться никогда не достигаемой точкой бесконечного приближения. По окончании очередного эпизода враги-партнёры пожимали друг другу руки, не ожидая моментального подвоха. Возвращение давно не испытанной предельной серьёзности, то есть нешуточных размышлений о конце мирной рутины (Ernstfall называли это немцы, примерно приравнивая к Ausnahmezustand, чрезвычайному положению), принесло давно не испытанные угрозы, одной из которых и стала та самая эскалация. К ней надо присмотреться поближе, чтобы понять трудности объяснения.
Обезьяна за рулём и она же с гранатой
В жизни как повседневной, так и политической мы нередко встречаемся с (как бы) необъяснимыми событиями. «Как бы» – потому что объяснения быстро находятся. Например, импульсивный поступок человека, хорошо нам известного и надёжного, мы объясняем особыми жизненными обстоятельствами. Если бы не водка, говорим мы, если бы не внезапная смерть близкого, если бы не болезнь, неожиданно на него свалившаяся… – и так далее – он никогда не поступил бы так, он вёл бы себя ожидаемым образом. Труднее нам найти объяснения для поступков людей, которые практически никогда не отступают от правил. С самими этими людьми-то мы не знакомы, а правила знаем, и не удивляемся, если проводник просит показать билет, кассир даёт сдачу, а профессор читает лекцию. Для того они и находятся на своих местах. А если всё-таки случаются сбои в их поведении, они нуждаются в особого рода истолкованиях. Мы с большим трудом переключаемся на другую схему объяснений (знаменитый американский социолог Ирвинг Гофман называл её фреймом), но, как бы то ни было, даже и тут совсем необъяснимых поступков для нас не бывает: мы готовы заподозрить в другом человеке злой умысел, скрытые намерения, даже сумасшествие, но всё равно какая-то причина найдётся, а правильно мы её установили или нет, нет так уж и важно. Это природные явления могут представлять загадку даже для учёных, а в отношениях между людьми объяснения всегда наготове. Запомним это: необъяснимые поступки – это те, для которых есть целый набор готовых объяснений.
Откуда же они берутся? По одной из версий, они представляют собой господствующие способы рассказа о человеческих делах, так называемые нарративы. У того же Гофмана упоминается случай, когда пешеходы видели машину, за рулём которой сидела обезьяна, управлял же автомобилем скрытно присутствовавший каскадёр. Мы можем себе представить, как менялись их схемы объяснений, если сначала они замечали что-то необычное в движении автомобиля, потом видели обезьяну за рулём, а потом, наконец, узнавали о каскадёре и съёмках. Кому-то удавалось застать только часть эпизодов, кто-то досмотрел до конца и заметил кинокамеры, но каждый ушёл с вполне связным рассказом, с чем-то таким, что можно передать знакомым.
В интерпретации самого поступка, намерений, умыслов другого политика они используют фреймы и нарративы, далеко не всегда отдавая себе в этом отчёт. Назовёт ли один политик другого ответственным деятелем или обезьяной с гранатой, во всяком случае, он не станет считать его действия ни загадочным природным феноменом, ни явлением божественной воли, ни эффектом действия НЛО. Можно считать, что это по-своему совсем неплохо. Вспомним, однако, с чего начали: длительное время, несколько десятилетий в политике, с одной стороны, принято было во многом полагаться на экспертов, говоривших языком не рассказов о мотивах и эмоциях других людей, а объективности, причинно-следственных связей, будь то в технике или экономике. И происходило это как сопровождение опасной и увлекательной игры, из которой, в общем, были все шансы выйти живым.
То, что мы видим сейчас, нередко и с разными намерениями описывается как попытка «перевернуть шахматную доску», радикализовать ситуацию через реальные действия куда более серьёзного рода, чем до сих пор. Одновременно явственным образом понизилась, во всяком случае, в публичном пространстве, роль экспертизы, оперирующей безэмоциональными, деловыми, объективными характеристиками происходящего. Мы уже привыкли к обмену мнениями, который характеризует позицию России, с одной стороны, и позиции ведущих западных политиков, которые, как кажется, находятся в согласии с широким общественным мнением своих стран, с другой. Говоря вкратце, это расхождение или противостояние сводится к тому, что любые предложения рациональной калькуляции, апелляция к объективным интересам и прочее в том же роде со стороны России наталкиваются на категорический отказ от разговора в таких терминах. Вместо этого предлагается разговор в категориях моральных инвектив, апелляция к международному праву, но чаще всего – стремление полностью исключить самоё возможность разговора. «В моральном плане с Россией покончено», – говорила ещё в 2022 г. немецкий политик-либерал Мари-Агнес Штрак-Циммерман. И это надо прочитывать правильно: не просто как осуждение или звонкую фразу привыкшего к речам с трибун парламентария. Речь о том, что Юрген Хабермас называет «коммуникативной компетентностью»: здесь нет второго участника дискурса, а значит, нет не только партнёра для игры, но и участника такого осмысленного рассказа, в котором неожиданные поступки находят разумное, по-своему рациональное толкование.
Как давно уже можно было заметить, приводит это к тому, что одним из превалирующих фреймов становится психологический, в котором именно невменяемость персонажей оказывается главным способом объяснения. Вспомним, сколько раз слово «необъяснимый», «беспричинный» звучало в рассказах политиков и политологов за эти годы. Это, как мы видели, тот самый фрейм, который предполагает, что причины и объяснения есть, только найти их можно не в объективных характеристиках ситуации, не в исполнении нормальных задач, диктуемых социальной ролью, но исключительно в необычных психологических факторах. Кажется, отсюда можно было бы сделать вывод, что по меньшей мере в обозримой перспективе старый, назовём его также экспертным, язык интересов и расчётов становится для российской политики одним из вариантов самой проигрышной риторики. Интересы не имеют значения. Расчёты не интересны. Однако и на этом останавливаться было бы ещё рано.
Выключатель и рефлексия
Господствующие нарративы не являются единственно возможными, появляются и совсем другие. Об одном из них я бы хотел сказать особо, зацепившись за недавнее интервью одному из немецких телеканалов отставного генерала Харальда Куята. Он сказал о неодинаковых типах эскалации, западном и русском, и тем самым привлёк внимание к разным типам фреймов, которые стали основой для разной оптики и разных вариантов планирования в политике. Американцы, сказал генерал, делают всё небольшими порциями. Чуть поднимут уровень противостояния, немного ужесточат позицию, посмотрят на реакцию России, потом опять чуть поднимут. А русские долго терпят, а потом взрываются и действуют совершенно безжалостно. Отсюда он сделал довольно тривиальный вывод, что, возможно, западным странам, и в первую очередь Германии, не стоит испытывать пределы русского терпения, потому что точно неизвестно, где эти пределы.
Обсуждать его высказывания в деталях, видимо, не имеет смысла. Но фрейм эскалации в таком прочтении представлен довольно любопытным образом. Дело ведь не в том, что в конце там точно атомная бомба на большой ракете, а только путь к ней разбит на мелкие, едва заметные ступеньки. То есть дело в конечном счёте именно в этом, поэтому и приходится говорить столь серьёзно. Но не стоит забегать вперёд. Предложенное объяснение действий означает, что если бы американцы добились своего на любом из отрезков, то на этом они бы и успокоились, а поскольку впереди только смерть, то разбивать можно очень долго и на очень малые кусочки. Этим, замечу попутно, не надо обольщаться. В философии Гоббса это называется усилием, конатусом. Движение практически незаметно, но оно есть, просто ниже порога восприятия. Или чуть выше. Но каким бы малозаметным оно ни было в начале, когда-то оно превращается в страсть, одолевающую все разумные расчёты. Страх или гордость, тщеславие или недоверие становятся причинами войн вопреки всем резонам. Политическая философия Гоббса говорила об этом со всей определённостью ещё четыреста лет назад, и неостановимыми войнами философ считал как раз те, что ведутся между государствами.
Теперь повернёмся к нам. Конечно, не хочется примеривать на себя чужие очки, но иногда и это полезно. Вопрос в том, что я бы назвал, следуя теории действия Антони Гидденса, рефлексивностью действия или, ещё точнее, его рефлексивным мониторингом. Теория действия помогает лучше разобраться в этом вопросе. Допустим, вы совершаете действия со столь малым повышением интенсивности, что практически не ощущаете его разницы с предыдущим уровнем. Однако, даже не замечая повышения интенсивности, вы понимаете, что действие действительно совершено и это именно ваше действие. Рефлексивность означает, что вы готовы опознавать действия как свои, когда видите результат.
Это не так просто, как кажется. Есть старый философский пример. Человек приходит домой, дёргает шнурок выключателя и зажигает свет. Нет ничего сложного, чтобы признать: это я включил свет, потому что дёрнул за шнурок, для этого и дёргал. Но если дома был вор, свет спугнул вора, он бежал из дому, спрыгнул со второго этажа и сломал себе ногу. Что я сделал? Был ли я, было ли моё действие причиной перелома ноги человека, что изменило его судьбу? Гидденс говорит, что действие есть там, где я прямо вижу, что сделал, и способен на основе этого понимания перестроить дальнейшее поведение. Пока я вижу, что сделал, и признаю свою за это ответственность, я мониторю последствия и готов начать следующее действие в связи с предыдущим. Тождественное себе Я (ответственная личность) опознаёт не только одно элементарное действие, а всю цепочку, в ходе совершения (выстраивания) которой оно оценивало свои операции. Это не срабатывает, однако, там, где Я не опознаёт событие, вырывающееся за пределы рутины. Если я тысячу раз дёргал за шнурок и всякий раз тем самым зажигал свет, то перелом ноги у сбежавшего вора – не моё дело, хотя в художественных произведениях вопрос может получить и другие ответы.
Но теперь посмотрим на это в перспективе политики и её фреймов.
Это не имеет отношения ни к праву, ни к морали. Можно считать себя полностью правым, быть уверенным, что все законы – божеские и человеческие – на твоей стороне, и всё-таки остерегаться делать заведомо опасные шаги. Но как узнать, что они опасные, если опыт говорит, что опасностей до сих пор не было, а значит, можно ожидать, что и дальше не будет? В таком случае никакие методы не действуют, и выход из ситуации может быть только катастрофическим, когда ломается именно всё и ломается словно бы на пустом месте.
Именно такую картину и предлагают распространённые в наши дни каноны представления цивилизаций как полностью замкнутых внутри своих схем интерпретации. Доказательств взаимной слепоты и глухоты слишком много, чтобы отмахиваться от них, однако вряд ли стоит доверяться им в полной мере. Уже одно то, что мы способны посмотреть на ситуацию со стороны, примеривая на себя чужую оптику, означает, что схемы не приросли к нам намертво, не проросли в наше понимание происходящего. Господствующие нарративы – не единственные, им приходится постоянно проходить критическую проверку. Реальность пробивается на своё привычное место и порой становится предметом предметного разговора.
Всё это не утешение и не поиск оснований для оптимизма. Скорее напоминание о том, что политика, как говорил Макс Вебер, – медленное упорное бурение твёрдых слоев, производимое со страстью и холодным глазомером.
Автор: Александр Филиппов, доктор социологических наук, ординарный профессор Национального исследовательского университета «Высшая школа экономики», заведующий лабораторией «Центр фундаментальной социологии» НИУ ВШЭ