15.12.2011
Наполовину выученный урок
Демократия и демократизация после окончания холодной войны
№6 2011 Ноябрь/Декабрь
Вячеслав Морозов

Профессор института политологии Тартуского университета. 

Статья написана по материалам исследовательского проекта, осуществляемого при поддержке Эстонского научного фонда и программы Европейского социального фонда DoRa. Автор благодарит участников проекта, в особенности Пертти Йоэнниеми, Артемия Магуна, Андрея Макарычева, Марию Мяльксоо и Елену Павлову, за плодотворный обмен идеями, многие из которых нашли отражение в этой работе.

Двадцать лет назад мир для большинства жителей Большой Европы был устроен до смешного просто. Главным конфликтом эпохи было противостояние между либерально-индивидуалистическими ценностями и коллективизмом, между рыночной экономикой и социализмом, либерализмом и народной демократией. За исключением небольших групп радикалов слева и справа все мы соотносили свои политические симпатии с этой простой биполярной системой координат, оставшейся в наследство со времен уже закончившейся к тому времени холодной войны. При этом западные, либеральные ценности очевидно доминировали и все более утверждались в качестве общечеловеческих, коммунизм представлялся либеральному большинству опасным противником, тогда как все существовавшие на тот момент альтернативы казались проявлениями либо безнадежно наивного, либо безнадежно отсталого мировоззрения. И радикалов, и традиционалистов можно было безопасно игнорировать, однако последним следовало оказывать гуманитарную помощь – как из человеколюбия, так и в надежде, что рано или поздно они тоже встанут на путь строительства либеральной демократии и рыночной экономики.

Следующее десятилетие показало, что либеральные провозвестники конца истории были едва ли не наивней радикалов. Коммунизм советского образца, которым западного обывателя продолжали пугать вплоть до 1996 г., оказался нежизнеспособен в качестве серьезной политической программы. Как только в России появился действительно сильный лидер популистского типа, зюгановская компартия быстро превратилась в «системную оппозицию». Мировая периферия между тем вышла на авансцену истории, предложив сразу несколько подлинно актуальных альтернатив глобальному капитализму. Китайская модель сосуществования рыночной экономики и авторитарного государства оказалась эффективнее западной – как минимум в среднесрочной перспективе. Латиноамериканский «левый поворот», при всей его противоречивости и многогранности, показывает возможность сочетания принципов равенства и солидарности с базовыми ценностями либерального индивидуализма. Радикальный ислам, напротив, открыто отвергает либеральные принципы и в политике, и в экономике, предлагая вместо этого возврат к общественному устройству, освященному многовековой традицией. Эти альтернативы уже невозможно изображать экзотическими пережитками прошлого, доживающими свой век на задворках мировой истории. Их объединяет мощная политическая динамика, в результате которой у каждой из них во всем мире уже десятки или сотни миллионов сторонников.

Однако даже притом что западная модель сегодня не выглядит единственно правильным путем для всего человечества, Запад продолжает играть доминирующую роль в международных делах. Связано это не только с сохраняющимся военным и экономическим превосходством стран североатлантического сообщества – как показывает опыт последнего десятилетия, это превосходство не абсолютно. Гегемония Запада обусловлена еще и тем, что в современном политическом языке, хотим мы того или нет, понятия «западные ценности» и «демократические ценности» выступают как синонимы. Демократия же, несмотря на разнообразие трактовок, продолжает оставаться наиболее емким термином, выражающим сущность общечеловеческих ценностей.

С этим соглашались советские идеологи времен развитого социализма, когда называли дружественные режимы «странами народной демократии». Универсальное значение демократии никогда не оспаривала постперестроечная Россия – ведь даже идеология «суверенной демократии» предполагает признание того, что демократические ценности в наиболее общем виде подходят для всех. Против этого всерьез не возражают ни китайские коммунисты, ни южноамериканские популисты. Исламских радикалов принято считать ярыми врагами демократии, но если мы внимательнее присмотримся к их риторике, то увидим, что и традиционалисты сегодня не прочь поиграть такими терминами, как «демократия» и даже «права человека». Однако всеобщее признание демократии отнюдь не означает, что мир становится однообразным. Напротив, став общепризнанной ценностью, понятие демократии рискует утратить всякое содержательное наполнение и превратиться в пустой лозунг, подходящий для любого политического режима.

 

Провал транзитологии и релятивистский вызов

С точки зрения либеральной догмы, господствующей сегодня в мире, всеобщее признание демократии выглядит вполне естественным. Если, как полагают многие либералы, смысл истории человечества состоит в неуклонном движении к демократическому государственному устройству, то всеобщая демократизация столь же неизбежна, как дембель в советском армейском фольклоре. Сущность догматического либерализма прекрасно выражает политологическая субдисциплина под названием транзитология.

Во-первых, транзитологи считают переход к демократии универсальным явлением, которое происходит по одним и тем же фундаментальным законам в разных культурно-исторических контекстах (иначе не было бы предмета исследования, а значит, и самой науки). Во-вторых, демократия определяется как набор институтов – формальных (таких, как честные выборы) и более или менее неформальных (свободная пресса или «надлежащее», свободное от коррупции управление – good governance). В-третьих, транзитологическое понимание демократии является по сути националистическим: демократия существует в рамках национального государства и является формой самоуправления нации. Нация при этом предстает как самоочевидная данность с четкими границами, а демократическое устройство целиком и полностью замкнуто в рамках отдельно взятого государства. Любой выход за эти рамки – например, идея демократизации международной системы – выглядит опасной бессмыслицей.

Один из уроков прошедшего двадцатилетия состоит в том, что транзитологические рецепты работают лишь в тех обществах, где консенсус по поводу необходимости перехода к демократии сложился – то есть наиболее важное политическое решение уже принято. В Центральной и Восточной Европе, Аргентине, Бразилии, Чили в силу различных причин заимствование западных институтов воспринималось в целом как благо и поэтому прошло относительно гладко. А вот в России, как и во многих других странах, напротив, нужно было доказать ценность демократии как таковой, необходимость строительства демократических институтов не во имя дружбы с Западом и не ради колбасного рая, а исходя из внутренних потребностей самого общества.

Для транзитологии такая постановка вопроса попросту невозможна, поскольку подвергает сомнению исходную посылку о том, что все народы стремятся к демократии и неизбежно придут к ней, если только им не будут мешать морально ущербные правители. Соответственно, провал «демократического транзита» интерпретировался именно как проявление авторитарного характера местных элит или отдельных лидеров вроде Владимира Путина или Уго Чавеса. В результате Запад, в общем и целом руководствовавшийся транзитологической парадигмой, оказался не способен на серьезную дискуссию с лидерами, выдвигающими в противовес политике демократизации релятивистские лозунги, наподобие «суверенной демократии».

Логика релятивизма проста: демократии «вообще» не бывает, она всегда существует в условиях конкретной страны с уникальными политической культурой и историческим опытом. Строительство демократии нельзя сводить к простому заимствованию западных институтов и практик. Каждое общество должно искать свои формы реализации демократических идеалов, наиболее соответствующие местным реалиям и задачам.

С такой аргументацией спорить трудно, если не невозможно. Более того, опыт демократических преобразований в России и многих других странах на постсоветском пространстве и за его пределами доказывает пагубность слепого следования рецептам транзитологов. Наивная западническая политика зачастую приводит к полной дискредитации демократической идеи, когда демократия становится синонимом хаоса, а слово «правозащитник», например, начинает использоваться исключительно как указание на внутреннего врага. Однако и другая крайность не приводит ни к чему хорошему. Если мы безоговорочно согласимся, что каждое демократическое государство демократично по-своему, то любой режим, называющий себя демократическим и поддерживающий хотя бы видимость народовластия, придется признать демократией.

Транзитологи отмахиваются от этой проблемы, заявляя, что критерии, отличающие демократию от недемократии, хорошо известны: достаточно открыть классические работы Роберта Даля, Сэмюеля Хантингтона или других известных теоретиков. Однако при ближайшем рассмотрении эти критерии далеки от точной науки. Они содержат оценочные суждения, поэтому при желании всегда можно показать, что выборы, к примеру, в России являются свободными и честными, а в Соединенных Штатах – нет. А поскольку идеальной демократии действительно не бывает, то защитникам либеральной догмы в конечном итоге приходится апеллировать либо к вере (например, к вере американцев в то, что Америка – избранная страна, призванная нести светоч демократии по всему миру), либо к политическому опыту аудитории (мы «и так» знаем, что США более демократичны, чем Россия). Но ведь именно веры в демократию и опыта жизни при демократическом строе как раз и недостает жителям стран, прошедшим через неудачные демократические транзиты. Исходя из собственного политического опыта, они склонны считать демократические лозунги пустой пропагандой, за которой стоят экономические и геополитические интересы. Не желая всерьез воспринимать релятивистский аргумент, транзитологи проигрывают свой главный бой, даже не вступив в него. Поле битвы остается за идеологами «суверенной демократии».

Демократия как международное явление

Согласно законам композиции, показав пагубность крайностей, теперь следовало бы призвать всех к поиску золотой середины между транзитологией и релятивизмом. Собственно, этим сегодня заняты многие интеллектуалы (преимущественно левых взглядов) в университетах всего мира. Итог поисков неутешителен: приходится признать, что золотой середины не существует. При выборе наилучшего варианта устройства для любого государства альтернативы оказываются взаимоисключающими. Либо мы принимаем за образец западные модели, либо занимаемся поиском «особого пути», пусть и взяв за основу какие-то общие абстрактные принципы.

Очевидно, что нужно искать выход за пределы слишком узко поставленной задачи. Отправной точкой для такого поиска может стать признание факта, что на деле кризис транзитологической парадигмы и связанного с ней проекта распространения демократии не ограничивается их неспособностью противостоять релятивистскому вызову. Еще одно слепое пятно догматического либерализма состоит в неспособности оценить международное измерение демократии как общечеловеческого проекта. Иными словами, проблема транзитологии состоит не только в сведении демократии к набору институтов, но и в искусственном ограничении анализа рамками национального государства.

На это, собственно, прямо указывают многие современные критики Запада, подчеркивая, что подлинная демократия недостижима без демократизации международной системы. За пределами североатлантического сообщества у однополярного мира мало сторонников, да и те в основном – давние и верные союзники США. Опираясь на широкий спектр идеологических ресурсов, от либерального альтерглобализма до антиколониальной риторики и почвенничества, сторонники многополярности подчеркивают, что о демократии не может идти речи в условиях, когда важнейшие политические решения принимаются в Вашингтоне и нескольких европейских столицах. Перегибы администрации Джорджа Буша-младшего не просто придали этой критике убедительности, но, вероятно, окончательно сместили центр силы в глобальной дискуссии в пользу критиков одностороннего подхода. Об этом свидетельствуют различия между косовской и ливийской кампаниями НАТО. В 1999 г. многие на Западе искренне удивлялись, когда альянс критиковали за одностороннюю интервенцию: ведь решение в рамках НАТО было коллективным! В 2011 г. от такой наивности не осталось и следа: были приложены все усилия, чтобы получить хотя бы молчаливое одобрение со стороны незападных игроков (арабских стран, Африканского союза, России).

Более того, в современном мире демократия сталкивается с вызовами, имеющими международное измерение. Собственно, сам проект распространения демократии показывает, что демократическую систему более невозможно ограничить национальными рамками – хотя бы по соображениям безопасности. Демократические общества оказались чрезвычайно уязвимы перед лицом государств-изгоев, террористических сетей, кибератак и бесчисленного множества других вызовов, не признающих государственных границ. При этом важно отметить, что чаще всего эти угрозы конструируются в ходе дискуссии именно как угрозы демократическому строю и всему сообществу демократических государств. Соответственно, главной движущей силой политики поощрения демократизации в других государствах является не столько международная солидарность, сколько желание обеспечить собственную безопасность. Идейную основу такой политики составляет теория демократического мира, основанная на предположении, что демократические государства не воюют друг с другом. Иными словами, демократия становится движущей силой мирового развития уже хотя бы в силу того, что она нашла для себя многочисленных врагов и ведет с ними борьбу в планетарном масштабе.

С другой стороны, предложение услуг по демократизации на глобальном политическом рынке порождает спрос. Одним из телевизионных образов, переходивших из репортажа в репортаж во время гражданской войны в Ливии, был исполненный праведного гнева повстанец, который даже не просил, а требовал военной и экономической поддержки НАТО. Очевидно, что надежда на помощь демократического сообщества была одним из факторов, способствовавших столь дружной «арабской весне». Чтобы признать этот факт, совершенно не обязательно верить в конспирологические построения о прямом управлении из Вашингтона действиями арабских революционеров (а также косовских сепаратистов, украинских «оранжевых» и т. д.). Напротив, он скорее свидетельствует о том, что демократизация к настоящему моменту превратилась из односторонней политики, проводимой Западом, в общемировой феномен, для которого характерна многосторонняя динамика.

Имперское измерение мировой политики также имеет непосредственное значение для будущего демократии. Прежде всего речь идет о наследии колониальных империй в разных частях мира. Его проявления весьма разнообразны. Например, в латиноамериканских государствах со значительной долей коренного населения особенно остро стоит вопрос включения этих групп в политический процесс. Это неизбежно связано с перераспределением ресурсов и строительством более эгалитарного общества, поэтому на первом месте в политической повестке дня оказываются вопросы равенства, а не индивидуальной свободы. В результате, когда западные правозащитники обвиняют политических лидеров стран региона в авторитарных тенденциях, эта критика не достигает цели. Она исходит из классического либерального индивидуализма, тогда как в Боливии, Перу или даже в Бразилии демократия в гораздо большей степени ассоциируется с эгалитаризмом социалистического толка.

Проблема отчуждения значительных групп населения от политического процесса характерна и для других регионов мира – например, для балтийских государств, особенно для Латвии и Эстонии. Здесь она, однако, накладывается на другие элементы имперского наследия. С одной стороны, советская оккупация все еще присутствует в живой исторической памяти и поэтому переживается чрезвычайно остро, что порождает недоверие к современной России. Страх перед восточным соседом заставляет балтийские государства играть роль примерных европейцев – особенно это характерно для Эстонии, присоединившейся к еврозоне в низшей точке экономического кризиса, что повлекло за собой гигантские социальные издержки.

С другой стороны, вступив в Европейский союз и НАТО, Эстония считает себя вправе резко критиковать наиболее влиятельные страны «старого» Запада за то, что они слишком часто идут на поводу у Москвы, тем самым ставя под вопрос демократические идеалы. Тот факт, что Эстония была частью советской империи, придает легитимность этим обвинениям в глазах не только эстонцев, но и значительной части симпатизирующей им западной публики. Получается, что универсальный смысл демократии дан эстонцам напрямую через их трагический опыт колониального угнетения, тогда как бывшие империи постоянно проявляют склонность к великодержавной политике в духе мюнхенских соглашений или пакта Молотова-Риббентропа.

Эстония, таким образом, занимает парадоксальную позицию в дискуссии о соотношении западного и универсального в демократических ценностях. С одной стороны, она настаивает на идентичности западных ценностей и демократических идеалов, категорически не желая признавать за Россией права голоса в дебатах о конкретном смысле демократии в политической практике. Согласно эстонской позиции, никакой «суверенной демократии» нет и быть не может – есть только извечный российский авторитаризм. С другой стороны, однако, получается, что и у «старого» Запада также нет монополии на определение демократии. По мере того как в Таллинне нарастает недовольство политикой Соединенных Штатов, Германии и Франции, идентичность Эстонии как демократического государства перестает быть идентичностью примерного ученика; для нее начинается поиск новых, более независимых оснований.

 

Существует ли западная демократия?

Однако и в ядре западного мира тоже существует масса разногласий относительно будущего демократии. В числе наиболее характерных – проблемы единства Евросоюза и миграционной политики. Кризис еврозоны стал лишь одним из наиболее острых проявлений незавершенности европейского проекта: пройдя до конца путь создания валютного союза, ЕС так толком и не завершил формирование союза экономического (это, например, проявляется в неполной реализации свободы перемещения рабочей силы). В сфере политической интеграции европейцы и вовсе остановились на полпути. В итоге остается непонятным, где же сегодня в европейской демократии ее демос: то ли он все еще состоит из 27 отдельных наций, то ли уже из единого европейского народа. Рядовые граждане вроде бы обязаны следовать нормативным актам Евросоюза и платить налоги, значительная часть которых затем перераспределяется Брюсселем, но при этом не могут повлиять на решения правительств других стран-участниц. На это, разумеется, накладывается и классическая проблема демократического дефицита, то есть отсутствия полноценной прямой ответственности институтов ЕС перед обществом. Устранить дефицит крайне сложно, поскольку он заложен в фундамент Европейского союза, в его базовые конституционные принципы.

Вопрос иммиграции еще больше усложняет дело: в Европе, как и в других развитых регионах, де-факто появляются граждане второго сорта, подвергающиеся все более откровенной дискриминации, а также многочисленные неграждане, которые тем не менее платят налоги и претендуют на некоторые социальные и политические права. Проблемы русскоязычных жителей Прибалтики блекнут на фоне ситуации в других европейских странах, где иммигрантам зачастую сложно получить гражданство вне зависимости от степени интеграции, иногда даже во втором поколении. Добавим сюда растущее отчуждение между народом и государственными институтами, кризис политических партий и общественных движений, растущий разрыв между социальными обязательствами и финансовыми возможностями бюджетов всех уровней, и зададимся вопросом: а существует ли на самом деле западная либеральная демократия как работающая модель?

Одним из недавних примеров, иллюстрирующих актуальность этого вопроса, может послужить ожесточенный спор между Данией и Швецией по проблемам миграции и свободы слова. В двух скандинавских странах сложились совершенно разные модели иммиграционной политики: шведское общество гордится своей открытостью, тогда как в Дании иммигранты и даже их полностью ассимилировавшиеся дети воспринимаются как потенциальная угроза. В то же время шведская политическая культура часто навязывает всем слоям общества нормы политкорректности, тогда как в Дании свобода слова является непреложной ценностью. В ходе кампании по выборам в шведский риксдаг в 2010 г. умеренно ксенофобская партия национал-демократов подверглась бойкоту со стороны политического мейнстрима и крупнейших средств массовой информации. Большинство шведов увидели в антииммигрантской риторике партии угрозу шведской модели демократии, основанной на принципах открытости и недопущения дискриминации меньшинств. Этот бойкот, однако, вызвал бурю возмущения в датской прессе и среди большинства политических лидеров соседней страны, потому что с их точки зрения шведы покусились на важнейший принцип демократии – свободу выражения мнений. В пылу дебатов Швецию называли отсталой страной, азиатской деспотией, коммунистической диктатурой – в общем, использовали весь риторический арсенал, обычно применяемый по отношению к государствам, не входящим в сообщество цивилизованных европейцев и уж тем более в дружную семью скандинавских народов.

Примечательно, что обе стороны исходили из ключевых принципов либеральной демократии – равенства всех перед законом и свободы слова. При этом, по большому счету, обошлось без масштабных передергиваний. Если не считать общего накала страстей и соответствующей ему лексики, то и датчане, и шведы вполне корректно апеллировали к базовым либерально-демократическим ценностям. Получается, что по-своему правы и те и другие, а спор отражает внутренние противоречия, характерные для либеральной демократии как таковой. Отчасти противоречия возникают уже из самого соединения двух систем ценностей – либеральной и демократической, – которые, вопреки бытующим представлениям, довольно существенно различаются. Их синтез возник в ходе развития западной цивилизации и уникален именно для этой модели – ведь античная демократия была по своему духу, напротив, глубоко антилиберальной. Синтез породил немало противоречий, которые наглядно проявляются в политической практике. Таким образом, ожесточенные споры по поводу воплощения демократического идеала в конкретных институтах идут не только между Западом и не-Западом, но и внутри западного мира, причем эти последние имеют едва ли не более принципиальный характер. Поэтому о западной модели демократии можно говорить лишь как об условности, на самом деле объединяющей широкий спектр различных вариантов соединения базовых либеральных и демократических ценностей.

Кстати, в том, что касается кризиса миграционной политики, ситуация в России не так уж далека от общеевропейской. Националистические бунты декабря 2010 г. вполне можно назвать одномоментным всплеском демократического массового движения, направленного против авторитарного государства и навязываемой им толерантности по отношению к мигрантам. Парадокс здесь состоит в том, что толерантность очевидно принадлежит к числу либеральных ценностей. Получается, что авторитарное государство в России внедряет отдельно взятые либеральные ценности вопреки демократической воле масс – но едва ли не то же самое говорили датчане в адрес шведов в ходе только что описанного спора!

 

В поисках субъекта демократической политики

Все эти примеры показывают, что демократию невозможно определить сколько-нибудь продуктивно, оставаясь в рамках отдельно взятого государства. Ее нельзя свести к набору институтов или правил, поскольку эти правила получатся либо слишком абстрактными и размытыми, либо чрезмерно ориентированными на опыт отдельных стран или регионов и поэтому не подходящими для других. Релятивисты правы в том, что на входе мы имеем общие принципы, а на выходе – множество различных вариантов демократического устройства. Однако из этого не следует, что любой режим, называющий себя демократическим, достоин этого наименования. Скорее все эти концептуальные трудности означают, что необходимо отвлечься от институционального оформления демократии и обратить внимание на главную цель демократического социального устройства. Эта цель, как и для любого современного государства, состоит в оформлении отдельных разрозненных воль в политическое единство, в основе которого лежат общие ценности и интересы. Однако, в отличие от авторитаризма, демократия создает единый политический субъект на основе взаимного признания и равноправия отдельных составляющих его интересов и воль – как индивидуальных, так и коллективных. А поскольку современное общество динамично, то и эти отдельные интересы постоянно меняются: обретают голос новые группы и движения, возникают новые угрозы, новые технологии создают новые возможности для достижения общих целей. Ни один статичный механизм не способен адекватно транслировать это изменчивое многообразие в нечто, что действительно можно было бы назвать общей волей.

Следовательно, демократия – это не состояние, а процесс постоянного переопределения общих интересов и ценностей. В центре этого понятия оказывается не институциональная форма, а политический субъект – тот самый демос, который собственно и обретает существование в ходе демократического процесса. Сегодня, когда демократия перешагнула государственные границы, особенно опасным становится националистический миф, согласно которому народ существует до возникновения государства, а демократическое государство всего лишь транслирует народную волю. Этот миф не только слишком часто создает отчуждение между государством и отдельными группами населения, которые по тем или иным причинам не включаются в состав этого заранее данного «народа». Он также подпитывает опасную иллюзию, что можно извне освободить нацию от тирании, дать ей демократические институты, и она немедленно окажется способной к самоуправлению.

Опыт последнего двадцатилетия убедительно показал пагубность подобных иллюзий. Политическое существование нации при диктатуре воплощено в фигуру диктатора, которая единолично представляет народную волю. Если свержение диктатора происходит благодаря мобилизации народных масс, то новая, демократическая нация обретает существование в самом этом революционном акте. Конечно, это не гарантирует от возможного раскола и даже гражданской войны, но как минимум создает шанс для подлинно демократической консолидации. Если же диктатора устраняют внешние силы, то задача формирования демократического субъекта многократно усложняется. Создание политической нации на пустом месте, которое раньше занимал «отец народа», требует огромных усилий на протяжении многих лет.

К счастью, события «арабской весны» показывают, что США и их союзники уже не торопятся решать за другие народы их судьбу. Операция в Ливии носила ограниченный характер и в самом смелом интервенционистском сценарии предполагала не более чем содействие местным борцам с диктатурой. Даже самые горячие головы в Вашингтоне сегодня понимают недопустимость второго Ирака и поэтому стараются умерить свой пыл. Однако урок этот выучен лишь наполовину. Признания того факта, что демократия не может насаждаться извне, еще недостаточно для преодоления транзитологических стереотипов. Либеральный мейнстрим продолжает рассуждать о демократическом обществе как конечном результате политического процесса, по достижении которого политика как таковая заканчивается и начинается «надлежащее управление». Опасность выхолащивания демократических ценностей путем сведения их к набору готовых институциональных решений всерьез пока не осознана.

В заключение еще раз подчеркнем, что отказ от определения демократии через конкретные институты совершенно не обязательно означает одобрение релятивистской позиции, согласно которой демократия – это не более чем фасад, изображающий народовластие. Банкротство транзитологии не отменяет того факта, что современная либеральная демократия является продуктом европейской цивилизации и опирается на исторический и интеллектуальный опыт европейского Просвещения и последующих эпох. Это неустранимое историческое содержание как раз и остается последним рубежом обороны демократии против релятивизма – именно оно позволяет нам отличать подлинную демократию от всевозможных подделок. История минувшего двадцатилетия особенно наглядно показала, что это знание несводимо к наборам формальных критериев. Скорее оно состоит в способности переосмысливать опыт предыдущих поколений в свете тенденций и вызовов, характерных для конкретного политического момента. Как и в случае всякой оценки, основанной на жизненном опыте, такое переосмысление не может давать абсолютно точных и надежных результатов. Жизнь в демократическом обществе всегда связана с риском: мы сами принимаем решения и несем ответственность за их последствия. Но ведь именно в этом и состоит суть свободы.

Содержание номера
Без Советского Союза: итоги 20 лет
Фёдор Лукьянов
Сила и слабость России
Диалектика упадка и подъема
Джозеф Най – младший
Какая дипломатия нужна России в XXI веке?
Игорь Иванов
О твердой силе и реиндустриализации России
Николай Спасский
Российский ядерный круг
Владимир Орлов
Баланс и дисбаланс
«Принуждение к партнерству» и изъяны неравновесного мира
Алексей Богатуров
От холодной войны к горячим финансам
Алессандро Полити
Воссоздание индустриального мира
Владислав Иноземцев
Альтернативы Западу
Побеждающее многообразие
Чарльз Капчан
«Авторы теории столкновения цивилизаций выдавали желаемое за действительное»
Турки аль-Фейсал
Конец эпохи войн и революций
У Цзяньминь
Метаморфозы демократии
Наполовину выученный урок
Вячеслав Морозов
Демократия после…
Пётр Дуткевич
Америка в отсутствие противовеса
Мир без гегемона
Анатоль Ливен
Объединенные нации и Соединенные Штаты
Рамеш Такур
В поисках абсолютной безопасности
Евгений Кожокин
Будущее Европы
«Место России однозначно посередине»
Юбер Ведрин
Европа без Евросоюза?
Ольга Буторина
Гельмут Шмидт: «Путин правит в русле столетних российских традиций»
Гельмут Шмидт