«Духовные скрепы» как государственная идеология

11 ноября 2014

Возможности и ограничения

О.Ю. Малинова – доктор философских наук, главный научный сотрудник ИНИОН РАН, профессор НИУ ВШЭ, профессор МГИМО (У) МИД России

Резюме: В условиях реального противостояния с внешними Другими меняется модальность патриотических идей. То, что прежде имело оттенок алармизма, теперь подается как актуальный вызов, на который Россия достойно отвечает, доказывая свою независимость

Стремясь создать гарантии против возвращения к советскому опыту государственной индоктринации, авторы российской Конституции внесли в 13-ю статью пункт, запрещающий установление какой-либо идеологии «в качестве государственной или обязательной». На протяжении последующих двадцати лет, с одной стороны, не раз высказывались сомнения, не приближаются ли идеологические практики государства к запретной черте, с другой – раздавались голоса о необходимости пересмотра этого положения Конституции (что, впрочем, нельзя сделать в режиме поправки). В обоих случаях в аргументах сторон просматривается когнитивный диссонанс между нормативными ожиданиями и реальной практикой.

Нужна ли государству «идеология»? Если нет, то как восполнить «дефицит духовных скреп»? А если да, то каким образом ее надлежит формировать и использовать? Многозначность понятия «идеология» и  разнообразие проявлений описываемой им действительности, увы, не добавляют ясности спекуляциям на этот счет.

Если понимать под этим термином коллективно разделяемые представления о социальном порядке и стратегии его поддержания/изменения, которые лежат в основе легитимации и делегитимации властных решений, то современная политика, безусловно, нуждается в идеологиях. Дело в том, что в эпоху модерна принятие властных решений увязано с публичной коммуникацией по поводу их объяснения и оправдания. Собственно, именно развитие институтов разделения властей, парламента и прессы, выступающих в качестве основных каналов такой коммуникации, и стимулировало в свое время рождение классических «измов», с которыми мы обычно ассоциируем слово «идеологии». Другими словами, политическая элита, в том числе и властвующая ее часть, не может не апеллировать к неким сравнительно устойчивым и узнаваемым системам смыслов. При этом качество последних, в том числе и степень их системности, зависит от сочетания многих факторов.

Вместе с тем политики, выступающие от имени государства, несомненно располагают дополнительными ресурсами для навязывания обществу разделяемых ими систем смыслов, и здесь немало возможностей для недобросовестной конкуренции. Таким образом, вряд ли можно всерьез утверждать, что «у государства не должно быть идеологии», подразумевая, что высказываниям властвующих не нужна опора на определенную ценностно-смысловую систему (у которой непременно есть не только сторонники, но и противники). Но при этом очевиден и потенциал «злоупотребления властью» для ослабления конкурентных шансов оппонентов, вплоть до ограничения идеологического плюрализма путем запрета на высказывание тех или иных идей в публичных средах. И в этом смысле конституционную статью нужно понимать как указание на черту, которую нельзя пересекать: властвующая элита не вправе использовать государственные инструменты принуждения, чтобы навязывать собственные представления как обязательные или исключать право на высказывание иных точек зрения.

Однако наши споры об идеологии не сводятся к вопросу о легитимных формах властвования. Они во многом связаны с проблемой несоответствия между форматом общественных запросов на «системы смыслов» и возможностями их удовлетворения.

После «больших идеологий»

Так случилось, что эра идеологического плюрализма в постсоветской России совпала с завершением эпохи «больших идеологий». В силу целого комплекса причин – социальных, политических и технологических – в большинстве демократических стран все более значимую роль в определении политических водоразделов начинают играть неполные («молекулярные», «мини») идеологии, ориентированные на конкретный набор проблем и лишенные глобальных мировоззренческих амбиций, присущих классическим «измам». Разумеется, это не значит, что последние исчезают без остатка – в любом случае они, по выражению Майкла Фридена, выступают в качестве «иллюзорного целого, которое служит отправной точкой». Однако в условиях, когда социальная структура общества напоминает слоеный пирог, а технологии массовой коммуникации побуждают заботиться об «упаковке» сообщения едва ли не больше, чем о содержании, трудно рассчитывать на формирование системных и целостных мировоззренческих комплексов.

При наличии соответствующих традиций можно говорить о тех или иных способах взаимодействия «старых» и «новых» идеологий. Но в России конца 1980-х – начала 1990-х гг. «измы» конструировались практически «с чистого листа»: единственной «старой» идеологией оставался марксизм-ленинизм, который тоже требовалось основательно пересматривать с учетом изменившегося контекста. Изобретение идеологий происходило главным образом путем адаптации современного западного опыта, а также – в меньшей степени – за счет выборочной реконструкции отечественных интеллектуальных традиций. В обоих случаях результат определялся возможностями постсоветской элиты, которая, к сожалению, была существенно хуже интегрирована в мировое интеллектуальное пространство, чем дореволюционная русская интеллигенция, не слишком обстоятельно знала собственную историю и – как ни парадоксально для людей, воспитанных советской системой, – оказалась плохо подготовлена к идеологическому творчеству.

К этому нужно добавить, что конфигурация заложенной в 1993 г. политической системы не способствовала формированию у политических элит серьезной мотивации на идеологическую работу. То обстоятельство, что на протяжении последних двадцати лет связь между артикуляцией публичных идей и доступом к власти (и тем более возможностью реализовать предлагаемый курс) неуклонно ослабевала, не могло не сказаться на качестве их предложения. Производство смыслов прочно привязано к PR-поводам, редким политическим акторам удается выстраивать свои публичные выступления с прицелом на долгосрочные стратегии.

В то же время сам масштаб переживаемых обществом трансформаций рождал запрос на идеологии-мировоззрения, способные обеспечить не только техническую программу реформ (в предложениях такого рода в общем-то не было недостатка), но и культурно и эмоционально приемлемые смысловые рамки для воображения сообщества, стоящего за новым Российским государством. Несоответствие «продуктов», представленных на «рынке идей», этому массовому запросу, на мой взгляд, в значительной мере и обусловило то, что Путин в послании Федеральному собранию 2012 г. назвал «дефицитом духовных скреп».

При этом дело было не только в отсутствии «хороших идей», но и в очевидном разрыве между нормативными представлениями об идеологии как инструменте интеграции, сформированными советским опытом, и постсоветскими идеологическими практиками. Какофония конкурирующих мини-идеологий резко контрастирует с воспоминаниями о «цельной» и «единой» системе представлений, которая поддерживалась разветвленным аппаратом государственно-партийной пропаганды. В призывах изобрести «государственную» или «общенациональную» идеологию, способную сплотить тонущее в разногласиях общество, явственно звучит ностальгия по утраченной утопии. Но равным образом и готовность видеть  в любых проявлениях государственной символической политики «возврат к официальной идеологии» свидетельствует о неизжитом страхе перед всесилием централизованной индоктринации. Так или иначе, государство воспринимается как ключевой игрок на этом поле.

В какой мере идеологические инициативы властной элиты давали основания для такого рода надежд и опасений? Как известно, впервые тема «государственной идеологии» возникла в 1996 г., когда после нескольких лет демонстративного идеологического «нейтралитета» Борис Ельцин предложил разработать «национальную идею». Речь не шла о бюрократическом решении вопроса – скорее власть брала на себя роль инициатора и организатора общественной дискуссии, которая, впрочем, не увенчалась искомым согласием. Установка соперничающих групп политического класса на взаимодействие по принципу игры с нулевой суммой оказалась сильнее призывов к единению. С учетом прежнего советского опыта ставки казались слишком высокими, чтобы решать проблему «принципов» на пути компромисса.

Следует признать, что в условиях, когда СМИ активно использовали фрейм идеологического противостояния «демократов» и «коммунистов», глава государства и сам не проявлял особой склонности к согласию: не разделяя в полной мере установки «демократов», он не упускал случая подчеркнуть несогласие с их оппонентами.

В условиях конфликтного плюрализма 1990-х гг. российскому политическому классу не удалось справиться с задачей производства смыслов, способных консолидировать макрополитическое сообщество. В 2000-е гг. курс был взят на установление «согласия сверху» путем ограничения плюрализма в ядре публичной сферы и одновременно – попыток внедрения своего рода неполной идеологии, эклектически сочетающей элементы разных дискурсов.

Эта стратегия оказалась относительно успешной с точки зрения «замораживания» символических конфликтов и консолидации «путинского большинства» вокруг набора аморфных идей, символов и жестов, дававших простор для разных интерпретаций. В то же время она эффективно препятствовала формированию влиятельных альтернативных программ, способных последовательно структурировать общественные дискуссии. Дискурс прокремлевской части политической элиты был сосредоточен вокруг нескольких узловых концептов: «сильное государство» (2000 г.), «суверенная демократия» (2005 г.), «модернизация» (2009 г.) и т.п., которые по-разному использовались разными акторами. В годы президентства Дмитрия Медведева наблюдалась некоторая «специализация» в использовании элементов ранее сложившегося набора смыслов и его дальнейшее развитие, однако общая линия на воспроизводство гегемонистского дискурса, эклектически сочетающего идеи, способные импонировать публике, оставалась неизменной.

Новый курс Путина

Успех стратегии зависел от отсутствия серьезной конкуренции со стороны альтернативных систем смыслов. Очевидно, что это условие обеспечивалось не только символическими, но и административными средствами, поддерживалось политической апатией общества. Однако с декабря 2011 г. до марта 2012 г. благодаря протестному движению ситуация изменилась: уличная оппозиция, пусть и не вполне артикулированная, зато отчетливо визуализированная, подрывала гегемонию властного дискурса. В ходе президентской избирательной кампании штабу Владимира Путина пришлось экспериментировать с разными подходами к позиционированию кандидата в меняющейся системе идеологических координат. В конечном счете был выбран модифицированный вариант стратегии единения, предполагавший сплочение путинского патриотического большинства против прозападного меньшинства. Но на каком-то этапе, по-видимому, рассматривался и вариант содержательной игры на чужом поле.

На это, в частности, указывают результаты контент-анализа предвыборных статей Владимира Путина: в первых публикациях, размещенных до первого массового митинга в поддержку «главного кандидата», имелось значительное количество упоминаний о внутренних «других», что совершенно нетипично для путинской риторики (критика «другого» равнозначна признанию его как политической реальности). В последующих публикациях внутренние «другие» почти не упоминались, зато резко возросло количество высказываний о внешних «других». Таким образом, оппозиция между Путиным и его противниками интерпретировалась в духе патриотической риторики, что давало удобную возможность уклониться от обсуждения содержательных оценок политики власти.

Закрепляя эту линию, на встрече со своими сторонниками на Манежной площади 4 марта 2012 г. Путин представлял результат выборов как победу над врагами, которые «ставят перед собой только одну цель – развалить российскую государственность и узурпировать власть».

Поначалу не было очевидно, является ли эксплуатация идеи альянса внутренних и внешних «других» тактическим маневром (кстати, не новым, поскольку этот прием периодически применяется со времени «цветных революций» середины 2000-х гг.) или долгосрочной стратегией. Казалось бы, степень интеграции России в мировую экономику создает ограничения для развития темы враждебного Запада, ибо слишком активное ее использование делегитимирует саму российскую элиту, основательно включенную в сети международного сотрудничества. Тем не менее первые шаги новой власти выразились не только в серии репрессивных мер, направленных на подавление массовой протестной активности (об усилении ответственности за нарушение закона о митингах, о восстановлении уголовной ответственности за клевету, о возможности блокирования интернет-сайтов и др.), но и в актах противодействия «внешнему влиянию» (законы о статусе иностранного агента для ряда НКО, о запрете американского усыновления), а также защиты определенным образом понимаемой общественной нравственности (законы о запрещении пропаганды гомосексуализма, об усилении ответственности за нарушение прав верующих). Очевидно «патриотический» оттенок имела и начатая с осени 2012 г. кампания по «национализации элиты». Вне зависимости от того, сколь эффективны были новые правила, запрещавшие высокопоставленным чиновникам, парламентариям и руководству госкомпаний иметь счета и активы за рубежом, с экономической точки зрения они, несомненно, имели знаковый характер: в контексте усиления антизападной риторики «патриотизм» становился едва ли не ключевым принципом легитимации элиты.

Случаен ли такой идеологический поворот? Разумеется, следуя традиции, заложенной марксовой теорией «ложного сознания», можно рассматривать идеологию как завесу, прикрывающую истинные намерения политиков. В таком случае причины перемен нужно искать в сфере борьбы материальных интересов. Однако если принять предположение о наличии некой внутренней логики у идеолого-символической составляющей политического процесса, следует признать, что в начале своего третьего срока Владимир Путин столкнулся с необходимостью конструирования более определенной «идеологии», рассчитанной на мобилизацию «большинства» против «меньшинства». Не случайно некоторые аналитики говорят о рождающемся на наших глазах «путинизме».

Набор символических ресурсов, из которых могла бы быть сконструирована обновленная идеология, определился уже в течение первого года нового президентства. В нем, несомненно, присутствует консервативная составляющая, если понимать под таковой стремление опереться на «традиционные ценности» (см. идею о едином школьном учебнике истории) и религию (отсюда – закон о «защите чувств верующих», рассуждения Путина на Архиерейском соборе РПЦ о необходимости «уйти от вульгарного, примитивного понимания светскости» и т.п.). Проблема, однако, в том, что в российском контексте не так просто выделить «традицию», на которую следует ориентироваться, а чересчур явная опора на православие в светском и многоконфессиональном государстве чревата негативными последствиями.

В новой путинской идеологии имеется также элемент популизма, предполагающий формальную апелляцию к демосу и демократическим принципам. Примерами могут служить декларации о приоритете интересов патриотического большинства над критикующим власть меньшинством, или рассуждения о недемократичности международных норм и т.п. Будучи вспомогательным, этот элемент придает действиям власти налет демократической респектабельности.

С самого начала в качестве важных ингредиентов поддерживаемой властью системы представлений выступали «патриотизм» и имперский национализм, утверждающий важность сохранения статуса великой державы для настоящего и будущего благополучия России. Патриотическая риторика опирается на широко разделяемые чувства и апеллирует к защите привычных жизненных практик, благодаря чему может служить удобным инструментом мобилизации. Однако в силу присущего современным обществам плюрализма укладов этот «изм» – шаткое основание для демаркации политических границ, поскольку вряд ли можно навязать определенный способ понимания патриотизма в качестве общепринятого, не прибегая к символическому насилию (что, собственно, и имеет место в рамках технологии секьюритизации, о которой пойдет речь ниже).

Наконец, едва ли не центральное место в новой путинской идеологии играет антизападничество, которое опирается на хорошо укорененный репертуар стереотипов, легко поддается мобилизации и обладает хорошим сплачивающим эффектом. Нельзя не признать, что в случае систематического использования этот ресурс позволяет существенно упростить некоторые элементы идеологического уравнения. Например, освобождает от неудобной необходимости демонстрировать приверженность демократическим ценностям (пусть даже в духе «суверенной демократии»), или позволяет использовать изоляционизм как защиту от «мягкой силы» Запада. Что не менее существенно, антизападничество помогает достроить корпус «традиционных ценностей», которые проще определить по принципу «отличия от других», нежели путем демонстрации реальной исторической преемственности.

Описанный выше комплекс представлений едва ли может претендовать на статус полной идеологии, предлагающей связную мировоззренческую позицию. Скорее это частичная идеология, скроенная ad hoc на основе имевшихся в наличии символических ресурсов и призванная прежде всего решать задачу консолидации нового путинского большинства. Впрочем, некоторые ее составляющие пригодны и для международной аудитории – во всяком случае произнесенные на Валдайском форуме слова Путина о «целых регионах мира, которые не могут жить по общим лекалам», в разгар сирийского кризиса, несомненно, должны были иметь положительный отклик. Правда, после присоединения Крыма Россия и сама оказалась в положении нарушительницы международного порядка (не случайно казус Косово, прежде выступавший объектом критики, теперь рассматривается как прецедент – «не мы первые начали»). Пока трудно сказать, удастся ли найти идеологическую конструкцию, сочетающую ревизионизм с консервативной «защитой порядка» и будет ли это соответствовать прагматическим задачам оправдания российской внешней политики.

Украинский кризис и присоединение Крыма внесли коррективы в работу с символическими ресурсами, используемыми при конструировании новой путинской идеологии. В данном контексте повышается спрос на патриотическую риторику, а явное нежелание западных партнеров прислушиваться к доводам российской стороны и начатая по их инициативе «война санкций» создают благоприятную почву для роста антизападнических настроений. Вместе с тем, в условиях реального противостояния с внешними «другими» меняется модальность этих идей: то, что прежде имело оттенок алармизма, теперь подается как ситуация актуального вызова, на который Россия достойно отвечает, доказывая свою независимость.

Секьюритизация идеологии

Так или иначе, идеология властвующей элиты приобрела более отчетливые очертания, что в условиях разрастающегося внешнеполитического кризиса делает более вероятной перспективу использования государственных ресурсов для ее навязывания в качестве обязательной. Некоторые признаки такого развития событий уже видны в оголтелой пропаганде на ТВ, планах ввести уроки патриотизма в учебных заведениях, стигматизации несогласных как «национал-предателей» и т.п.

Возможен ли возврат к советским практикам индоктринации на новой идеологической основе? Думаю, нет. Индоктринация невозможна без доктрины. Для нее необходимы канонические тексты («знаковые» политические речи на эту роль плохо подходят – не только потому, что привязаны к быстро меняющемуся контексту, но и в силу того, что постоянно «переписываются» новыми действиями произносящего их политика) и иерархически организованный корпус интерпретаторов. Однако и непригодная для индоктринации мини-идеология может служить инструментом символического насилия, если ее секьюритизируют, т.е. увязывают с фундаментальной ценностью безопасности и представляют в качестве условия выживания политического сообщества. К сожалению, секьюритизируемые «духовные скрепы» могут оказаться весьма разрушительным оружием: аморфная идеология, открытая для произвольных интерпретаций, может стать опасным инструментом сведения политических счетов. В конечном итоге это приведет к ее символической девальвации – оружие перестанет действовать. К сожалению, даже бесплодные попытки реанимировать советские идеологические практики оставят после себя тяжелые последствия в виде «выжженного поля» обесценившихся ценностей.

Современные политические сообщества нуждаются в идеологиях, ибо последние структурируют обсуждение общественных проблем, способствуют кристаллизации альтернатив и помогают гражданам ориентироваться в дебрях политики. Властвующая элита не может не заниматься «производством смыслов», и чем более серьезно она подходит к этой задаче, тем лучше. Но в XXI веке вряд ли стоит поддаваться соблазну «установить какую-либо идеологию в качестве государственной или обязательной», даже если кажется, что для этого есть необходимость и возможность: попытка не только обречена на неудачу, но и исключительно контрпродуктивна с точки зрения строительства «духовных скреп».

} Cтр. 1 из 5